то термин «ортодоксальный» относится «исключительно к методу»[3-8]. В дальнейшем такое представление четко выразилось в чрезмерном методологизме, о чем свидетельствуют канонические труды западного марксизма: «Разум и революция» (Маркузе), «Разрушение разума» (Лукач), «Логика как позитивная наука» (Делла Вольпе), «Проблема метода» и «Критика диалектического разума» (Сартр), «Негативная диалектика» (Адорно), «Читать «Капитал»« (Альтюссер). Язык этих работ становился все более профессиональным и непонятным. На целый исторический период теория стала эзотермической дисциплиной, исключительно высокопрофессиональный язык которой определял степень ее отдаленности от политики.
Труды самого Маркса, несомненно, ввиду сложности категориального аппарата, отнюдь не всегда легко воспринимались читателями как в его время, так и позднее. Однако его философские работы, исследования по экономике (наиболее трудные части в его учении) обязаны своей первоначальной терминологией существовавшим до них теоретическим системам (в основном Гегеля и Рикардо). Работы имели своей целью подвергнуть их критике и преодолеть путем создания понятий более четких и близких к материальной действительности, то есть менее «гипостазированных» (по выражению молодого Маркса) и менее «теологических» (по выражению зрелого Маркса). Кроме того, никогда не скрывая характерные трудности, которые испытывает читатель при усвоении любой научной дисциплины, Маркс после 1848 г. всегда стремился выражать свои мысли как можно проще и яснее, облегчая их понимание рабочим классом, которому они предназначались. Хорошо известно, с каким вниманием он отнесся в этой связи к переводу «Капитала» на французский язык. В отличие от языка Маркса, исключительная сложность языка трудов западных марксистов XX в. никогда не ориентировалась на непосредственную и активную связь с пролетарской аудиторией. Напротив, их язык, превышающий необходимый минимум вербальной сложности, свидетельствовал об отрыве от практики народной борьбы. Свойственный теории западного марксизма эзотермизм проявлялся в различных формах: у Лукача в тяжелой и трудной для понимания манере выражения, перегруженной академичностью; у Грамши — мучительной и загадочной отрывочностью; у Беньямина — афористической краткостью и уклончивостью; у Делла Вольпе — непостижимым синтаксисом и постоянной склонностью к самоцитированию; у Сартра — бесконечным и непроходимым лабиринтом неологизмов; у Альтюссера — пророческой риторикой умолчаний[3-9]. Большинство этих писателей могло выражать свои мысли четко и ясно. Некоторые из них — Сартр, Адорно, Беньямин — по сути были великолепными мастерами слова. Но практически ни один из них не писал простым и доходчивым языком свои главные теоретические труды. Субъективные причины не могут объяснить этого коллективного явления. Пример Грамши символизирует общий отход теории от классической марксистской терминологии. «Тюремные тетради» — самая значительная работа в традиции западного марксизма — были написаны революционным вождем рабочего класса, а не профессиональным философом, который по своему социальному происхождению стоял ниже любого видного ученого-марксиста как Западной, так и Восточной Европы до и после первой мировой войны. Однако в его «Тетрадях» содержится много все еще неразгаданных современными учеными загадок, что объясняется жесткой цензурой и тюремными ограничениями, которые заставляли его прибегать скорее к аллюзиям, чем к стройному изложению[3-10]. Физическая изоляция Грамши — результат поражения в классовой борьбе — была предвестником изоляции, в которой оказались теоретики в будущем. Правда, они были свободнее его, но гораздо дальше от масс. В этом смысле язык западных марксистов подвергался более жесткой исторической цензуре, которой стала почти полувековая пропасть, отделявшая социалистическую мысль от почвы народной революции.
Продолжительный разрыв, определивший теоретическую форму западного марксизма, оказал на него иное и более общего характера сдерживающее воздействие: все происходило так, как если бы нарушение политического единства между марксистской теорией и массовой практикой неизбежно привело к смещению в другую плоскость той силы, которая должна была бы объединить теорию и практику. При отсутствии магнитного поля революционного классового движения стрелка компаса всего западного марксизма стремилась как можно дальше отклониться в сторону современной буржуазной культуры. Первоначальная связь между марксистской теорией и пролетарской практикой неуловимо, но постоянно заменялась новой связью — между марксистской теорией и буржуазной теорией. Исторические причины подобной переориентации, естественно, объясняются не просто отсутствием массовой революционной практики на Западе. Скорее всего, сами препятствия на пути сколь-нибудь заметного продвижения социализма в странах развитого капитализма существенно сказались на всей культурной среде этих стран. Кроме того, успех новой стабилизации империализма вкупе со сталинизацией коммунистического движения означал, что основные направления буржуазной мысли вновь обрели относительную жизнеспособность и верховенство над социалистической мыслью. Буржуазная система на Западе не исчерпала своего исторического потенциала: ее способность пережить две мировые войны и в течение двух послевоенных десятилетий стать в экономическом отношении более динамичной, чем когда-либо прежде, выразилась в ее способности к изменениям в культуре и ее развитию. Она сохранила привлекательность для самой многочисленной и высококвалифицированной интеллигенции мира, созидательное творчество которой продолжало играть существенную роль (при значительных национальных особенностях) в различных областях.
Естественно, это достижение имело определенные пределы, обусловленные закатом капитализма в глобальном масштабе в эпоху, когда, несмотря ни на что, треть мира была вырвана из этой системы. Однако социалистическая культура, сдерживаемая или парализованная официальными репрессиями периода сталинизма и тем, что мировая революция не пошла дальше отсталых регионов Евразии, в общем была значительно слабее. После 1920 г. марксизм развивался медленнее, чем немарксистская культура. Эта горькая реальность тяжело сказалась на характере всей работы, проводимой в рамках исторического материализма в Западной Европе.
Таким образом, пожалуй, самой примечательной характерной чертой западного марксизма является постоянное присутствие в нем последовательно возникавших разновидностей европейского идеализма, под чьим влиянием он находился. Причем диапазон взаимосвязей всегда был широким: от принятия идей до отказа от них, от заимствования—до критики. Они могли встречаться в сложных сочетаниях, варьируясь от случая к случаю. Однако основной принцип оставался поразительно неизменным начиная с 20-х годов и кончая 60-ми годами. Лукач написал свою работу «История и классовое сознание», когда он все еще находился под глубоким влиянием социологии Вебера и Зиммеля, а также философии Дильтея и Ласка. В частности, ключевые категории «рационализации» и «предписанного сознания» были заимствованы у Вебера. На толкование Лукачем концепции «овеществления» наложил заметный отпечаток Зиммель, в то время как Дильтей и немецкий витализм (Lebens-philosophie) в целом вызвали его враждебность по отношению к естественным наукам, что было совершенно не свойственно всей предшествующей марксистской литературе[3-11]. Грамши построил свои «Тюремные тетради» как продолжение диалога с Кроче и последовательную критику его взглядов, пользуясь при этом терминологией и разрабатывая темы философа-идеалиста, который был в то время главным действующим лицом в культурной жизни Италии, в частности разделяя его увлеченность проблемами этико-политической истории[3-12]. Одновременно он также развивал идеи литературного критика Де Санктиса, принадлежащего к старшему поколению.
Начиная с 30-х годов коллективная работа Франкфуртской школы была проникнута концепциями и тезисами психоанализа Фрейда как организующего начала значительной части ее собственных теоретических изысканий. Крупная работа Маркузе «Эрос и цивилизация» была явно задумана им как философское переосмысление Фрейда, и все его термины, такие как «подавление» и «сублимация», «принцип реальности» и «принцип исполнения», «эрос» (инстинкт жизни) и «танатос» (инстинкт смерти), находились в универсуме дискурса Фрейда. Сартр — особый случай, поскольку он сам был выдающимся философом-экзистенциалистом во Франции, сформировавшимся под влиянием Хайдеггера и Гуссерля еще до того, как он перешел на позиции марксизма. Он перенес в свои марксистские работы интеллектуальное прошлое с присущим ему инструментарием и новациями. В результате получился кондуит концепций, содержащихся в работах разных периодов — от «Бытия и Ничто» до «Критики диалектического разума». Он включал в себя такие понятия, как «фактичность», ведущее к понятиям «нехватка» (в зависимости от контекста переводимого как «нужда», «недостаточность» и т.д. — Прим. ред.), «тождественность», к «сереальности» и нестабильности «для себя в себе», к понятию «спаянной группы»[3-13].
В последующих размышлениях Сартра продолжают присутствовать два главных источника его экзистенциалистской системы обращения к Гуссерлю — Хайдеггеру и ссылок на них в его объемном исследовании Флобера, опубликованном десятилетие спустя после выхода в свет работы «Критика диалектического разума». Работа Альтюссера была задумана как открытая и принципиальная полемика с его наиболее крупными предшественниками, и прежде всего с Грамши, Сартром и Лукачем. Однако его теоретическая система также обязана многими организующими терминами мыслителям-идеалистам. Понятия «эпистемологический разрыв», «проблематика» были заимствованы у философа Башляра и у историка Кангийема, причем оба явно склонны были к психологизму. Идеи «симптоматического чтения» и «централизованной структуры» были взяты у Лакана, психоаналитика, сочетавшего фрейдистскую ортодоксальность с хайдеггеровскими полутонами. Вместе с тем нет сомнения в том, что термин «сверхдетерминация» был заимствован непосредственно у Фрейда