[300]) Антигона была матерью: когда ее поймали во время совершения погребальной церемонии по ее брату Полинику, Креонт передал ее своему сыну Гемону, с которым она была обручена, чтобы тот отвел ее на казнь. Но Гемон, сделав вид, что предал Антигону смерти, тайно вывез ее из города, женился на ней, и она родила ему сына. Когда юноша вырос и пришел в Фивы, Креонт узнал его по родимому пятну, которое имелось у всех потомков спартов [301], или детей дракона. Креонт был неумолим, и тогда Гемон убил свою жену Антигону и себя… Есть признаки того, что в этой версии Гигин следовал за Еврипидом, который тоже создал трагедию «Антигона», от которой до нас дошло лишь несколько фрагментов, в частности: «Лучшее достояние мужа — ласковая жена». Безусловно, это не Антигона Софокла.
Можно попытаться переписать «Антигону» по предложенным Брехтом трем версиям одной и той же истории (Jasager, Neinsager, Jasager 2)[302]. Первая версия имеет ту же развязку, что у Софокла. Согласно второй, Антигона побеждает, сумев убедитьКреонта, и он позволяет ей почтить Полиника достойным погребением, однако политически активная популистская толпа настаивает на мщении мятежному изменнику, и гражданская война возобновляется. Горожане казнят Креонта, город ввергается в хаос. В заключительной сцене Антигона в трансе бродит среди руин, плачет и причитает: «Но я была создана для любви, а не для войны…» В третьей, «эсхилизованной», версии хор — уже не носитель скучных и тривиальных мудростей, а активный участник действия: он осуждает Антигону и Креонта за их распрю, которая несет угрозу городу. Креонт лишается власти, его и Антигону арестовывают, и хор выступает в роли коллективного органа, который устанавливает новый Закон и утверждает в Фивах народную демократию.
Правы те интерпретаторы, которые видят в Антигоне протохристианскую фигуру: она беззаветно следует непривычной этике, которая указывает в направлении христианства (и которую можно истолковывать только «задним числом», с позднейших христианских позиций) — почему? Христианство привнесло в сбалансированный Порядок евномии совершенно чуждый ему принцип, который по меркам языческой космологии не мог не показаться чудовищным извращением. Согласно этому принципу всякий человека имеет непосредственный доступ к универсальности (Святого Духа или, как в наши дни, универсальности человеческих прав и свобод): я могу участвовать в этом универсуме прямо, вне зависимости от моего конкретного места в мировом общественном порядке. А разве на это не указывают приведенные «скандальные» слова из Евангелия от Луки? Здесь, конечно, перед нами не бесчеловечная ненависть, предписываемая жестоким и ревнивым Богом. Семейные отношения в цитированных высказываниях используются метафорически и относятся ко всем социально-символическим связям, к любой конкретной этнической «субстанции», определяющей наше место в мировом Порядке Вещей. Поэтому «ненависть», предписываемая Христом, — это не некая псевдодиалектическая противоположность любви, а прямое выражение того, что Св. Павел в Послании к Коринфянам (I, 13) определил как «агапэ», ключевой термин, связывающий между собой веру и надежду. Это сама любовь побуждает нас «отключится» от нашего органического сообщества, в котором мы рождены, и присоединиться к тому, для которого мы рождены. Для христианина, по словам Св. Павла, нет ни мужчин, ни женщин, ни иудеев, ни эллинов… Неудивительно, что для тех, кто полностью идентифицировал себя с еврейской «национальной субстанцией», равно как и для греческих философов, и для защитников всемирной Римской империи явление Христа было смехотворным и/или травматическим скандалом.
Здесь мы ясно видим, насколько чужда языческой мудрости христианская позиция: в отличии от конечного горизонта языческой мудрости, от совпадения противоположностей (вселенная — это первобытный хаос, в котором все «ложные» противоположности — между Добром и Злом, видимостью и действительностью, вплоть до противоположностью между самой мудростью и тем безумием, когда мы оказываемся в плену иллюзии майа, совпадают), христианство утверждает в качестве высочайшего акта именно то, что языческая мудрость предает поруганию как источник Зла, — акт разделения, проведения разграничительной линии, акт приверженности элементу, который нарушает баланс Всего.
Язычники упрекали христиан в том, что они «недостаточно глубоки», что они неспособны постичь первоначальное Все-Единство. Но этот упрек не достигает цели: христианство есть чудесное Событие, которое нарушает баланс Все-Единства, это насильственное вторжение Различия, которое пускает под откос упорядоченный круговорот вселенной. Поэтому, как говорил Кьеркегор, я могу «ненавидеть возлюбленного из-за любви»: во имя моей любви к нему как уникальной личности я «ненавижу» все, что вписывает его в существующую социально-символическую структуру.
Однако во избежание крайне опасного недопонимания следует сделать важную оговорку: указанное «отключение», производимое агапэ, ровным счетом не имеет ничего общего с расхожей «гуманистической» идеей, что нам следует забыть об «искусственных» символических предикатах и увидеть в наших ближних их уникальную человеческую природу, то есть разглядеть «настоящую человеческую личность» за их «социальной ролью», идеологическими мандатами и масками. Как известно всякому настоящему христианину, любовь — это работа любви, упорная и напряженная работа неоднократного «разъединения», где нам снова и снова приходится освобождаться от инерции, принуждающей нас идентифицироваться с определенным порядком, внутри которого мы были рождены. Этому христианскому наследию «разъединения» сегодня угрожают различные фундаменталисты, особенно те из них, которые сами объявляют себя христианами. Разве фашизм не зовет вернуться к языческим нравам, которые, отвергая любовь к своим врагам, способствуют полной идентификации со своим собственным этническим сообществом?
Неудивительно, что роман Джонатана Литтелла «Благоволительницы»[303] вызывает столь тягостное настроение, особенно у немцев. Повествование ведется от лица вымышленного персонажа, участника холокоста, оберштурмбанфюрера СС Максимилиана Ауэ. Основная проблема романа в том, как передать затруднительное положение, переживаемое нацистскими палачами, не вызывая сочувствия к ним. Литтелл предлагает нам образ некоего вымышленного нацистского Примо Леви[304]. Он преподносит нам важнейший урок в духе фрейдизма: нужно отказаться от мысли, будто для того чтобы избежать демонизации Другого, нужно его субъективизировать, выслушать, понять его, или, как говорит один партизан с Ближнего Востока: «Враг — это тот, чью историю вы не слышали». Проводя в жизнь эту благородную идею многокультурной терпимости, власти Австралии недавно применили оригинальную форму субъективизации Другого. Чтобы справиться с ростом ксенофобии, порождаемой ростом числа рабочих-иммигрантов, и с сексуальной нетерпимостью, они организовали так называемые «живые библиотеки»: представителям этнических и сексуальных меньшинств (гомосексуалисты, восточные европейцы, чернокожие) платят деньги за то, чтобы они посещали семьи местных жителей, общались, знакомили их со своим образом жизни, делились своими каждодневными заботами, чаяниями и т. д. В ходе таких бесед экзотический чужак, возможно, несущий угрозу нашему образу жизни, начинает восприниматься как человек, которому можно сопереживать, который обладает собственным сложным внутренним миром…
Однако совершенно ясно, что эта методика жестко ограничена: можете ли вы представить, как приглашаете к себе домой кровавого нацистского убийцу — такого, как Максимилиан Ауэ из романа Литтелла, который скорее пригласит себя сам, — чтобы он рассказал вам свою историю? Готов ли хоть кто-нибудь согласиться с тем, что Гитлер потому враг, что мы не выслушали его историю? Недавно в новостях появился любопытный рассказ сербского журналиста о том, как один политик в ходе долгих и трудных переговоров убедил скрывавшегося на своей вилле Слободана Милошевича сдаться полиции и согласиться на арест. Милошевич сказал «да» и попросил позволения спуститься на нижний этаж виллы, чтобы сделать некое дело. Человек, который вел переговоры, выразил сомнение, опасаясь, что Милошевич намеревается покончить самоубийством, но Милошевич успокоил его, объяснив, что он обязан сдержать слово, данное им своей жене Мире Маркович и помыть ей голову перед уходом. Может быть, эта деталь частной жизни «искупает» ужасы, творившиеся в годы правления Милошевича? Вполне можно себе представить, как Гитлер моет голову Еве Браун; не нужно богатого воображения, чтобы представить (это известный факт), что Генрих Гейдрих, архитектор холокоста, по вечерам разыгрывал с друзьями струнные квартеты Бетховена. Самый простой опыт субъективности — «богатство внутренней жизни»: то, «каков я есть», а не символические роли и обязанности, которые я принимаю на себя в общественной жизни (отец, профессор и т. п.). В этом состоит первый урок психоанализа: пресловутое «богатство внутренней жизни» — фикция, завеса, ложная дистанция. Подлинная его функция состоит в том, чтобы сохранять мою внешнюю видимость, сделать доступной нарциссизму моего воображения мою настоящую социально-символическую идентичность. Следовательно, для того, чтобы осуществлять критику идеологии, можно и нужно изобретать способы срывания масок с лицемерия «внутренней жизни» и ее «искренней» эмоциональности. Ведь наше внутреннее переживание собственной жизни, истории, которые мы рассказываем самим себе, чтобы объяснить то, что мы делаем, — это психологическая ложь, правда находится снаружи, — там, где мы что-то делаем. Это непростой урок из книги Литтелла: в ней мы встречаем человека, чью историю мы полностью выслушали, и который тем не менее должен остаться нашим врагом. По-настоящему невыносимы даже не кошмарные деяния нацис