Размышляя о Брюсе Кеннеди — страница 11 из 30

7

В Чипионе она припарковала «СЕАТ» на полупустой стоянке возле гавани. Прежде чем выйти из машины, посмотрелась в зеркало заднего вида. Увидела свое лицо, но отражение не соответствовало ее ожиданиям, вернее, с таким лицом не захочешь появиться на съемочной площадке американского художественного фильма. Откуда столько морщин и полосок, будто она долгое время провела на солнце без защитного крема? Казалось, под кожей щек скопилось чересчур много воздуха, а в темно-синих мешках под воспаленными, красными глазами заметны фиолетовые прожилки, веером разбегавшиеся в разные стороны.

Она вдруг увидела себя за металлическим заборчиком или лентой, которыми, наверное, отгораживают съемочную площадку. Молодые крепкие ребята в многоцелевых безрукавках службы безопасности переговаривались по рациям.

— Can I help you ma’am? [34] — обратился к ней юноша с копной кудрей и тремя колечками в ухе, тот самый, что ждал в джипе, когда Брюс Кеннеди забежал в «Рейну Кристину».

— I… i am… [35] — Она слышала, как подыскивает слова, хочет что-то сказать, но ничего не получается. И смолкла.

Молодой человек долго и испытующе смотрел на нее.

— Are you crying ma’am? [36]

Она выругалась, глядя на свое отражение в зеркальце. «Ну чем я тут занимаюсь?» Перевела дух и кончиками пальцев потыкала щеки. Там, где пальцы касались кожи, остались белые пятна, и цвет туда возвращался медленно, слишком медленно.

Чем я тут занимаюсь? За сегодняшний день она уже второй раз переводит дыхание с этими словами. Первый раз — перед зеркалом в гостиничном номере. После похода в прокатную контору она вернулась в «Рейну Кристину» переодеться. Что-то было не то в ее выцветших джинсах, белой футболке «Эскри» и в черных с красным шлепанцах «Пума», как будто обыкновенность авто и обыкновенность ее одежды разом перестали сочетаться — полная девальвация. В таком виде она походила на одинокую секретаршу в отпуске, которая, как все секретарши, явно ищет мужчину.

В номере она примерила перед зеркалом две привезенные из дома юбки. Начала с «самой приличной» из двух, которая была чуть выше колена, она надевала ее в особых случаях — на премьеры, — чаще всего в сочетании с темным жакетом. Вздохнув, бросила на постель белую футболку и приложила к ней просторную черную блузку с прозрачными рукавами. На мгновение прикрыла глаза и представила себе автомашину, ожидавшую ее внизу возле террасы, но опять что-то не склеивалось, и, избавившись от имиджа секретарши, она в лучшем случае вскарабкивалась до уровня директрисы бюро по найму.

Она испробовала всевозможные комбинации, со все возрастающей скоростью меняла обтягивающие брюки на более свободные, снова возвращалась к джинсам, то поверх сапог, то в сочетании с белыми спортивными тапками, то опять со шлепанцами.

Сколько ни переодевалась, она все больше убеждалась в совпадении своего поведения перед зеркалом со сложившимся представлением-клише. И особенно ее раздражало отнюдь не собственное поведение. Такое происходило уже миллионы раз, с несчетным множеством женщин перед таким же множеством зеркал, с хихикающими, а может, и плачущими барышнями, с замужними женщинами, собиравшимися провести вечер с подругами, с вызывающими сочувствие старыми девами, пока не встретившими своего мужчину, но прихорашивающимися ради того самого ужина при свечах, на который в конце концов никто так и не явится.

Во всех многочисленных второразрядных фильмах, мыльных сериалах и телевизионных экранизациях третьесортных спектаклей женщины перед зеркалом в убыстрявшемся темпе и с растущим отчаянием, вдобавок подстегиваемые бешеным проблесковым монтажом, примеряют содержимое своих шкафов — но в конце концов сметают все кучей на пол, и сцена завершается, вполне предсказуемо, нарядом, с которого начиналась.

— Видела бы ты меня! — скажет она позднее Лауре. — Помнишь, как мы ходили с тобой на прием в Академии кино сотню лет назад? Так же извелась вся, а, спрашивается, чего ради?

Лаура потом долго смотрела на нее, а Мириам припомнилось, что в тот самый вечер она, Мириам, вскоре после полуночи впервые поцеловалась со своим мужем. Я ведь рассказывала? Спрашивается, чего ради?

Наконец она достала из чемодана последнюю вещь — укороченную юбку, которую считала «не особенно приличной». За несколько месяцев до поездки она покупала одежду ребятишкам и увидела ее в очень дорогом магазине. Юбка сразу бросилась ей в глаза, она висела так, словно желала сегодня же кого-то осчастливить. Мириам сразу направилась в примерочную, но надеть юбку не отважилась. Прежде всего ее останавливала реакция продавщицы, которая сначала смерит ее взглядом с головы до ног, а потом скажет что-нибудь вроде «эта вещица подойдет и в таком возрасте». Юбка была черная, но слева украшена плодовым принтом, кстати, что это, собственно говоря, — яблоки?.. персики?.. манго?.. Она присмотрелась. Кожица плодов мягко-красная, с приглушенным бархатистым отливом, как у фруктов на натюрмортах. Дизайнер стремился, по-видимому, в первую очередь подчеркнуть именно мягкость, подумала Мириам. Вроде как намек, настраивающий покупателя на саму суть юбки — так кубики льда в бокале на упаковке прохладительного напитка вызывают желание утолить жажду.

Справа на юбке была молния. Она начиналась у пояска, только на других (это все мои другие! — мелькнуло у нее в голове) молния заканчивалась через десять — пятнадцать сантиметров, а на этой бежала до нижнего края. Если расстегнуть ее до конца, то в руках у тебя оказывался цельный кусок ткани. Мириам вспомнилось интервью Мэрилин Монро, в котором та одну из моделей туфель на высоком каблуке назвала fuck-me shoes .[37] По мысли Монро, это было единственное, что туфелькам предстояло поведать внешнему миру, то есть его мужской части. Изображение туфель в интервью отсутствовало, и тем не менее Мириам совершенно отчетливо представляла себе, как они выглядели. Она наверняка смогла бы с закрытыми глазами их изобразить.

Мэрилин Монро, несомненно, назвала бы юбочку, которую Мириам сейчас держала в руках, «fuck-me». Юбка, завидев которую маляры кладут свои кисти на леса, суют пальцы в рот и свистят, юбка, которую с ходу окрестят «провокация», которую в зале суда адвокат насильника, помахивая ею над головой, непременно использует в качестве смягчающего обстоятельства. Если женщины могут вот так одеваться, не стоит ожидать от моего клиента, что…

Мириам покачала головой. Это не обо мне, размышляла она, стоя руки в боки перед зеркалом и оглядывая себя. Эта сорокапятилетняя тетя хочет изобразить из себя девочку? Нет, это кто-то другой. Она попыталась немного одернуть юбчонку, но талия не пускала. Она глубоко вздохнула.

— Ну чем я тут занимаюсь? — громко сказала она своему изображению.

Вот тогда-то оно случилось. Все про все заняло буквально долю секунды. Ту самую долю секунды, когда вдруг проскакиваешь целый этап. Невозможно переиграть момент, когда принимается решение, он миновал, ты находишься в другом этапе, когда решение уже принято.

Возможно, думала она позднее — много позднее, — возможно, в тот исчезнувший миг ей вспомнился отец. Как однажды днем она в родном доме в Арнеме примеряла в своей комнатке первую в жизни мини-юбку.

Тогда она тоже стояла перед зеркалом и мучилась вопросом, хорошо ли сразу вот так сильно оголяться. Не лучше ли прикрыть бо́льшую часть тела — пусть остальной мир догадывается о том, что недоступно глазу. Несколькими неделями раньше ей исполнилось четырнадцать. В полутемном, сыром велосипедном сарайчике на площадке перед школой и на еще более темных вечеринках, когда свет ламп дневного освещения приглушали гофрированной бумагой, кое-кто из мальчишек уже изучал на ощупь те части ее тела, которые днем оставались невидимыми.

Она неожиданно увидела в дверях отца, когда повернулась разглядеть юбку в зеркале сзади. Инстинктивно она обхватила руками неприкрытые ляжки. У них в доме не было заведено ходить по дому голышом или не запирать двери ванной и уборной — мол, «нам нечего скрывать». Ну и хорошо. Не то что у Мары, одной из ее лучших школьных подруг той поры. Родители Мары называли себя «прогрессивными», весь их дом был обклеен плакатами и постерами против войны и за всеобщее разоружение, а чай они пили не из чашечек с блюдечками, но из дуралексовских стаканов. У отца Мары было белое, почти безволосое тело. Случалось, это белое тело утром вставало из-за стола без всякой там пижамы или даже без трусов и следовало на кухню за дополнительной порцией молока для мюсли. Мириам всегда в таких случаях опускала глаза, чтобы, по мере возможности, не видеть неприкрытую белую плоть, а когда в гостях у Мары ходила в туалет, то поневоле все время придерживала дверь, потому что крючок просто-напросто отсутствовал.

И вот впервые в собственном доме ее посетила мысль, что свою комнату ей не мешало бы запирать. Она посмотрела на отца. Интересно, давно ли он вот там стоит.

Но отец не производил впечатления человека, застуканного на месте преступления. Он, к примеру, не опустил глаз да и никаким иным способом не показал, будто преступил некую границу. Напротив, вместо того чтобы виновато отвернуться и уйти, он со смехом шагнул в комнату и обнял дочку.

— Девочка моя. — Он крепко обнял ее. — Милая моя девочка, что ты там подумала? Что твой папа вдруг превратился в мерзкого старикашку? — Мириам промолчала, и тогда он добавил: — Просто ты так посмотрела на меня. Как будто привидение увидела. Старое и мерзкое.

По тому, как он ее прижимал к себе, нежно и бережно, ни к чему не понуждая — по-отечески, — Мириам сразу поняла, что ошиблась. На нее пахнуло запахом сигарет и крепкого спиртного. И в памяти ожили давние прогулки по берегу моря, когда отец сажал ее на закорки и она чувствовала тот же самый запах. И в глубине души ей хотелось навсегда остаться в отцовских объятиях. Он не должен ее отпускать, никогда.