А лисятам уже преподносили урок в преследовании полупридушенного мамашей-лисой белого кролика. Им явно нравилось это занятие, передними лапками они опрокидывали кролика и нежно так засовывали свои мордочки в его белый пух. Мириам порой смотрела с детьми программы, где животные пожирали друг друга. Обычно одно из них вызывало бо́льшую «жалость», да и всегда с самого начала было понятно, какое существо надо жалеть: вот два льва раздирают надвое детеныша газели, а вот крокодил утаскивает за голову нагнувшегося на водопое к воде детеныша антилопы гну. Но здесь-то? Какими «лапочками» смотрятся лисята с их пушистой серовато-желтой шубкой на фоне кролика, который, несмотря на роль жертвы, производит впечатление неуклюжей и весьма тупой твари.
— Алло? — В ухо внезапно ворвался голос Бена.
— Бен! Господи! — Мириам вовсе не хотелось рассказывать ему, сколько времени ей потребовалось, чтобы наконец дозвониться, но отступать было некуда.
— Мириам, что случилось?
— Ничего, Бен. Совсем ничего. Но, боже ты мой, с кем ты там так долго трепался? С ума сойти!
На другом конце линии возникла короткая пауза, потом он сказал:
— С Ролфом. Разве я долго говорил?
Ролф Ломан был продюсером его «Навсегда девочка».
— Ну ладно, давай ребят.
Опять тишина.
— Они уже спят, — сказал он.
Мириам бросила взгляд на часы в телевизоре. Лисята успели подрасти, уже не были прежними «лапочками». Теперь они сами, без помощи мамаши, искали добычу в бесконечных снегах.
— Да, но ведь еще восьми нет!
Она почувствовала, как заколотилось сердце и в колене, вторя ударам сердца, что-то застучало, тяжело и глухо, как мотор под палубой.
— Они весь день играли на улице. — И Бен еще раз назвал людей, которых попросил присмотреть за Алексом и Сарой, но она снова не смогла их припомнить. — Они жутко устали.
Кончиками пальцев Мириам прикоснулась к ране. Она не смотрела, но почувствовала жесткую, шершавую корку и еще что-то влажное.
— Ты знаешь, мне еще надо поработать. Да ты и вполовину понятия не имеешь, сколько всего надо сделать в последний момент перед премьерой… Они водили детей на игровую площадку или куда-то в этом роде.
Вот ведь зараза, он их специально пораньше отправил спать, просто отделался от них. Не желает, видите ли, чтобы кто-нибудь был рядом, когда он «работает». Ну да! Трепаться по телефону — вот его «работа».
Да ты и вполовину понятия не имеешь… Да это, черт побери, прямое оскорбление! Если кто и знал «половину» того, что надо сделать, так это она. И как никому другому ей были известны симптомы. В последние дни перед премьерой на Бернарда Венгера нападал парализующий страх, что все им сделанное — пустышка. И скоро всяк убедится собственными глазами, что созданное им — никчемный уродец, а сам он — жалкий неудачник.
На этом этапе каждого, с кем ему доводилось говорить, он заверял, что никогда более («никогда более!») не станет снимать фильмы. Но, вместо того чтобы проанализировать на предмет возможного сбоя весь процесс от возникновения идеи до конечного продукта, он норовил замазать свою неуверенность, названивая десяткам людей с просьбой «по-честному» рассказать об их впечатлениях. Не раз Мириам накануне премьер мужа, лежа в гостиной на диване, слышала, как он в кабинете начинает обзвон. Она делала вид, что занята чтением или смотрит телевизор, но на самом деле она приглушала звук, чтобы слышать все, о чем говорилось по телефону.
Тут как с разговорами незнакомых людей в поезде или пациентов у кабинета врача, ты не хочешь их слушать — о болезнях, семейных неурядицах, — но некая невидимая сила, которая сильнее тебя, а в первую очередь сильнее твоего нежелания, заставляет тебя слушать.
— Тебе, значит, понравилось? — доносился из кабинета голос мужа. — Скажи по-честному. Ты же знаешь, со мной тебе хитрить не надо… Что?.. Да, но это же не так. Элис потому и возвращается к родителям, что не может быть одна… Почему же ты мне сейчас говоришь, что тебе стоило бы увидеть это раньше?.. Именно этого я и стремился избежать… Незачем сгущать краски и все раскладывать по полочкам… Зритель ведь не дурак.
Страх и неуверенность получали продолжение на премьере вечером. Давно, очень давно Мириам еще придавала значение отзывам окружающих. Считала, что их восторженность шла оттого, что им только что показали лучший фильм всех времен. Позднее она поняла, что на премьере никто не говорит чего-либо неприятного. Если на самом деле хочешь знать, нравится это людям или нет, надо обращать внимание на другие вещи.
Она научилась распознавать сигналы: быстро затихающие аплодисменты после титров, пока не включили свет, люди, которые в коридорах кинотеатра уже говорили обо всем, кроме фильма, — об отпуске, об открытии новых ресторанов — и которым не удавалось спрятать испуг, когда рядом вдруг появлялась Мириам (в такой вечер она больше, чем в любой другой, была женой режиссера).
Да она и сама, со стыдом признала Мириам, участвовала в этом спектакле: слушала разговоры по поводу фильмов мужа, как будто эти фильмы имели отношение к ней самой. Конечно, она не зайдет настолько далеко, как некоторые другие жены художников, которые ведут себя так, словно без них, без их присутствия на втором плане, произведение вообще не состоялось бы, хотя… Ей стало не по себе, когда она вспомнила, как раньше на премьерах вся лучилась и сияла, а на следующее утро скулы невыносимо болели от бесконечных улыбок.
Да, получилась она и посияла, с гордостью улыбаясь комплиментам. То, что фильм не ее, в такой вечер не имело особого значения. Бернард Венгер стоял в свете прожекторов. Может, и ей позволительно постоять часок-другой на краешке светового круга?
Что же за причина подтолкнула Мириам претендовать на свою долю внимания? Может, вздохи и стоны, все эти годы доносившиеся до нее из кабинета Бена? Может, его отсутствие — физическое отсутствие в период съемок и духовное отсутствие за обеденным столом? Может, стенания и бесконечное нытье по поводу изменений в сценарии, в монтаже, по поводу сцен, выброшенных в последний момент, тех самых, какие он далеко за полночь занудно обсуждал с нею?
Эти вопросы она ставила себе не раз. Уже после того, как перестала лучиться и сиять. Мириам вообразила себя лучащуюся и сияющую и от стыда аж застонала вслух, — но ответа пока не знала.
Потом наступали послепремьерные будни и напряженное ожидание рецензий. В первые годы фильмы Бернарда Венгера встречали довольно благожелательно. «Новый голос нидерландского кинематографа», — писал о фильме «Сестра Евы» один из критиков, ныне покойный. Это был его первый полнометражный фильм. На одном из кинофестивалей он получил несколько призов. «В условиях отсутствия конкуренции», — ехидно заметил один коллега в газетном интервью. А пару лет назад у этого коллеги случился инсульт, и Бен, придя домой, сказал Мириам:
— Видел его на улице. Ногу приволакивает, меня не узнал. Наверное, это ужасно, но я почувствовал огромное удовольствие.
В последние годы появилось новое поколение кинокритиков, которые еще признавали за фильмами Бернарда Венгера определенное место в нидерландском кинематографе, однако же весьма сдержанно отзывались о его последних работах. В рецензиях сквозили нотки, переходившие из одной статьи в другую, словно неуправляемый подземный торфяной пожар. Может, пришло время остановиться, читалось между строк. Да, эта публика знала свое дело.
Писали, что он повторяется. «Кого же мне иначе повторять?» — вопрошал он. Все великие, продолжал он, повторяются, повторяться — значит иметь собственный стиль, свой почерк. «Всю жизнь я делаю один и тот же фильм», — твердил он. Эти слова звучали как его собственная мысль, хотя Мириам была убеждена, что он где-то их вычитал, что она сама где-то уже их читала — то ли у Мартина Скорсезе, то ли у Франсуа Трюффо.
Потом начался процесс вытеснения. То бишь отрицательные отзывы отодвигались на задний план, а предварительно ставилась под сомнение мотивация соответствующих критиков. Мол, один из них «пристрастный», другой любил исключительно фильмы Х., и, таким образом, у него «не было вкуса», третий годами вел «акцию личной мести» против Бернарда Венгера и его картин.
— Ты уже читал А.? — как-то услышала Мириам из кабинета голос Бена, говорившего по телефону. — Да, вот и ты ведь… считай, для меня прямо-таки почетно быть уничтоженным этим болваном… А представь, что ему бы вдруг понравилось… Да нет, об этом и думать не стоит…
Звучало это весомо и решительно, но выглядел Бернард Венгер после таких премьер не лучшим образом. Кожа на лице отдавала желтизной, челюсти непрерывно двигались, будто он жевал невидимую жевательную резинку, во всех движениях появлялось что-то настороженное и тревожное, как у животного, опасающегося нападения сзади.
Правда, всегда хватало провинциальных журнальчиков и бесплатных городских газеток, которые вели свой, независимый курс и называли последний фильм Бернарда «шедевром». Он цепко держался за их рецензии, шедшие вразрез с господствующим мнением. «Бернард Венгер, используя неповторимый художественный киноязык, увлекает нас в неясные и карикатурные выверты нашей человеческой сути», — читал он вслух, забывая при этом, что буквально несколько лет назад высокомерно отзывался об этого рода СМИ. Ко всему прочему он тогда непременно бы презрительно онемел от фразы насчет «вывертов нашей человеческой сути», как от «полнейшей бессмыслицы», и не стал бы с гордостью читать ее вслух.
От друзей и приятелей, которые годами приходили к Бернарду и Мириам домой на вечеринки и регулярно напивались, проку было мало. Даром что на премьерных церемониях осыпали его ни к чему не обязывающими комплиментами. Ни один не отваживался для разнообразия выступать с критическими замечаниями. Никто из пишущих, рисующих или танцующих друзей обоего пола не встал на защиту правды. «Начало многообещающее, но потом на час с лишним наступает провал, и ты теряешь всякий интерес», — сказал ей на последней премьере незнакомый человек, явно не подозревающий, что она — жена режиссера. Сперва она хотела дать отповедь, однако тут же сообразила, что он облек в слова то, что чувствовала она сама, сидя в темном зале кинотеатра.