treatment [33] или просьбу о субсидии.
Большей частью Мириам быстро отключалась от мысли, что именно в эти недолгие минуты они были семьей, единым целым, и спешила показать, что не ограничивает его свободу. «Если тебе надо еще поработать, то иди, — говорила она. — А мы с ребятами будем десерт». Потом она предлагала принести ему в кабинет сладкое, а если он отказывался — кофе.
Однако в последние годы она поступала иначе. В последние годы ей хотелось, чтобы говорил он. Ну давай, мысленно обращалась она к нему в тишине, когда он начинал вздыхать и беспокойно ерзать на стуле. Давай, скажи, что тебе до лампочки, что там Алекс рассказывает про свою футбольную команду. И Саре скажи, что последние четверть часа ты ее вообще не слушал. Давай, скажи своим детям, чтобы они с тобой ничем больше не делились, что они для тебя — пустое место. Помоги им проснуться.
Когда они только-только поженились, она все списывала на его «призвание» или как это там называется, ведь вся его жизнь была посвящена служению делу. Она просто верила в него, и все. И в себя тоже. В себя как в жену созидающего художника. Она не могла припомнить, когда это произошло. Одно, конкретное событие не вырисовывалось, скорее целая череда событий — и если посмотреть издалека, то вместе они складывались в узнаваемую картинку.
Ей вспоминался день, когда она, присматриваясь к потертостям и проплешинам на диване, внезапно осознала, что они-то имеют прямое касательство к ее собственной жизни. В тот же день она впервые заметила на дощатом полу царапины и стертую краску, которые за долгие годы образовались от передвигания стульев вокруг обеденного стола. Сам пол всегда вызывал у нее ассоциации с традиционно темно-зелеными крашеными половицами фермерской усадьбы, но в тот день усадьба вдруг исчезла, остался только старый, облезлый пол, вызывающий депрессию.
Поначалу она пыталась смехом вытеснить это ощущение. Невольно вспомнила тяжелые шведские или польские фильмы, где душевное состояние героев изображалось посредством выдранных оконных рам или обвалившейся печной трубы, сначала дымящейся, а в следующей сцене уже не подающей признаков жизни. Иногда Мириам останавливалась в дверях его кабинета и думала о временах, когда еще боготворила его. Как давно пришел конец этому обожанию? Она стояла в дверном проеме, смотрела на его согнутую фигуру, руки на клавиатуре компьютера, лоб в морщинах, от напряжения и сосредоточенности, — раньше она вправду думала, что он поглощен работой и потому не замечает ее, однако в последние годы и в этом стала сомневаться. Вполне допускала, что он прекрасно видел собственную жену в дверях, но предпочитал делать вид, будто не замечает.
И кое-что еще. И это кое-что в два счета не объяснишь. Мириам однажды говорила на эту тему с Лаурой — они зашли в городе в ресторанчик и заказали вдвоем аж три бутылки вина.
— Знаешь, что это такое? — вздохнула Мириам. — Все стало так предсказуемо, может, это мне и мешает. Раньше я еще думала: он живет в своем мире, это тебе не хухры-мухры. А в последнее время увижу его за компьютером и сразу представляю себе контору. Мне делается не по себе. Представляешь, мужики, у которых контракт, их же весь день нет дома. Сидят по своим конторам. А ты тут с десяти до пяти дурью маешься. Нередко и дольше. Бывает, он и дома работает.
В этом месте рассказа Мириам Лаура громко рассмеялась, а на вопрос, что ее так рассмешило, Лаура сказала, что выражение лица Мириам. Надо бы ей, Мириам, посмотреть на себя в зеркало.
— У тебя вид пятнадцатилетней девчонки, — сказала она, — которой папа с мамой разрешают гулять только до десяти.
Обе от души рассмеялись. И заказали было четвертую бутылку вина, но все же решили остановиться на эспрессо. Потом возьмут еще что-нибудь в самом конце: Лаура — кальвадос, а Мириам — итальянскую граппу.
— А у тебя что не так? — Мириам прикоснулась губами к рюмке. — С Симоном?
Симон Литхарт был художником и скульптором. Довольно-таки успешным. Бену его картины маслом и камерные скульптуры казались «поверхностными и малозначительными». Еще он нередко называл их «коммерческими». Это последнее слово относилось по большей части ко всем художникам, которые жили своим трудом.
— А что с Симоном?
— Ну, если он все время дома. Если по-честному, хотелось бы тебе, чтобы его не было? Дома, я имею в виду.
— Вовсе нет, — ни на секунду не задумавшись, ответила Лаура. — Я вообще не люблю, когда его нет дома. Даже когда у него какая-нибудь встреча или что-то в этом роде. Знаешь, тогда будто вся жизнь разом из дома уходит. Мне хорошо, если он за работой и я знаю, что он просто сидит у себя в ателье.
— Ну да.
У Мириам вдруг пропало желание продолжать разговор в этом направлении. Она думала о Симоне, о его широченных плечах. Где бы он ни находился, в ателье ли, в гостиной, дома на кухне, на террасе или в ресторане, везде он прежде всего занимал место. Большее, нежели обычный человек, мысленно поправила она себя. Во всяком случае, большее, чем Бен, который если и выделялся, так именно тем, что оставался незаметным, чуть ли не просил прощения за свое присутствие.
Пожалуй, все дело в этом. Пожалуй, его подчеркнутое, наигранное неприсутствие откачивало из нее жизненную энергию. Временами он напоминал ей черную дыру, вбирающую в себя окружающий свет, так что остается лишь кромешная тьма.
С другой стороны, она сомневалась, что смогла бы дольше чем полдня пробыть в одном доме с человеком вроде Симона. И спрашивала себя, как же Лаура выдерживает. Но, похоже, Лауре все это не в тягость. У них свой загородный дом в Северо-Западной Фландрии, куда они наведываются по выходным, и в один из выходных их с Беном туда пригласили. Мириам предвкушала длительные прогулки в субботу и воскресенье по берегу моря, видела себя у камина с толстенной книгой, но все повернулось иначе. Оказалось, у Симона там вторая мастерская, значительно превосходящая по размерам амстердамскую. И не только мастерская, но и сарай, старая конюшня, фруктовый сад и огромная яма в конце сада, где он копал бассейн. Еще Мириам разглядела какое-то строение под крышей, дом как дом, только вот Симон собирался там что-то перестраивать да подновлять, а рядом с верандой росли несколько деревьев и заслоняли свет.
От этой поездки на выходные в ее памяти сохранились краткие островки тишины, соединенные визгом запускаемых бензопил, треском обламывающихся сучьев, тарахтением моторов и грохотом каждые пять минут запускаемого гидронасоса, перекачивавшего грунтовую воду из ямы под бассейн на другую сторону дамбы.
При запуске насоса посуда на столе начинала дребезжать, а с бревенчатого потолка вниз, кружась, планировали частицы штукатурки. Тяжелый, низкий звук проникал куда-то в пространство под диафрагмой, а затем начинал пробиваться наружу через внутреннюю поверхность барабанных перепонок.
Они с Лаурой, по крайней мере, сидели в доме, за кухонным столом, коротали время за тостами с сыром и уговорили вдвоем целую бутылку портвейна. А вот Бену пришлось поработать. Симон, возможно, обошелся бы и без помощника, но ему была нужна публика. Бен, который дома и розетку-то не мог починить, натягивал веревку, закрепленную на приговоренной к срезанию ветке, а Симон, как большая, грузная обезьяна, карабкался наверх.
Дольше всего в памяти у нее сохранялась такая картинка: Бен на террасе, держит пилу, какими обычно бревна распиливают вдоль. Наверное, ей это запомнилось по тому, как он держал пилу — неловко ухватившись за ручку, слишком близко к острым зубьям. Или по причине позы: склонив голову набок, он смотрел вниз, туда, где обрывалась терраса, — ни дать ни взять птица на краю пруда, заглядывающая в воду, где нет рыбы.
Вечером Симон занялся приготовлением бараньих ножек на открытом огне. Он так увлекся, что продолжал кулинарить, даже когда начался дождь.
— Эй, поднимайтесь! — позвал он Мириам и Лауру, которые из кухонного окна следили за происходящим на улице. — Подумаешь, капает немножко.
Мириам смотрела на его раскрасневшееся небритое лицо в бликах затухающего пламени: он прихватил с собой бутылку водки и все это время большими порциями дозаправлялся. Ее вдруг охватила огромная усталость, какой она не испытывала долгие годы.
— Девочки, кушать подано! — Симон прижался носом к стеклу и облизал губы.
Но где же тогда был Бен? Впоследствии она никак не могла припомнить. Возможно, стоял где-то под дождем, где-нибудь на краю ее поля зрения, а может, и за его пределами.
— Вы что, уже спать собрались? — не унимался Симон — было три часа ночи, — когда Мириам с Беном хотели отправиться наверх. — Ладно, топайте!
Наутро Мириам разбудил поезд, который проскочил мимо станции и, уже тормозя, боком через перрон въехал в здание вокзала. Она не сразу осознала, что это был конец ее сна и начало нового дня — в бассейне только что запустили насос, и его грохот разбудил ее.
Рядом лежал Бен. Лицо цвета старой бумаги. Не разглядишь, открыты у него глаза или закрыты.
— Хочу умереть, — простонал он.
Ей показалось, что изо рта у него пахло дохлой мышью.
— Хочу домой. — Он облизнул губы.
Лаура перегнулась через стол, приблизила лицо вплотную к Мириам.
— Знаешь, как тебе все это понимать? — Она прижала рюмку с кальвадосом к щеке и подмигнула. — Это я о Симоне и Бене. Они просто дети с игрушками. И в этом самый кайф. Они же такие простодушные. Большие дети.
Мириам заметила на лице подруги улыбку умиления. Лаура осушила рюмку и снова подмигнула. А может, она вообще не подмигивала? Просто перебрала, вот глаза-то и закрываются.
— Так и надо смотреть на вещи, милочка, — сказала Лаура. — Бывает хуже. Скажем, мужики, играющие с паровозиками. У них весь чердак заставлен картонными вокзалами с деревьями, склеенными домиками, переездами. А вечером, после склеивания всех этих домиков и вокзалов, он забирается к тебе под одеяло и теми же самыми пальцами начинает гладить тебя и там, и здесь…