Разнотравье: повести — страница 95 из 106

— Чего сидишь? Вылазь. В Евсюковку поеду. Старух агитировать картошку разбирать.

Я вышла.

— Да, вот что! — крикнул он из окошка. — Одно дело: беги на свиноферму и первую машину с дровами, какую увидишь, повороти к Сизовым. Другое дело: сбегай к Анне Даниловне и накажи ей — пусть печку Маруське протопит и переночует у них. Претворяй!

9

Дом отдыха в нашем районе богатый, всесоюзного значения, с крутящейся дверью. Под пальмой сидит дежурная — глядит, кто ходит.

У дежурной свой стол, на столе телефон и высокая лампа на подставке из ценного камня малахита, с бронзовой стойкой, оформленной в виде соснового ствола. Ствол как живой, и кора облуплена, и сучки, и в довершение всего — по стволу забирается бронзовый мишка. Тут же бронзовая чернильница в форме гнилого пня, возле него на малахитовой травке спит медведица, и пресс для промокания чернил с бронзовым медвежонком вместо ручки. Говорят, была еще и пепельница с мишкой, подающим спички, но ее унес кто-то из отдыхающих.

На всех трех этажах размещаются гостиные, приятно оформленные наглядной агитацией. На бархатных панелях прибиты золотые буквы, призывающие отдыхающих к упорному труду.

Всюду порядок, вывешены таблички «Гасите свет».

Пастухов ничего этого не видел, глядеть не пожелал. Как привез хор, так и остался дрыхнуть в кабинке под предлогом, что могут стащить запасное колесо.

Встали мы на сцене, как всегда, в три шеренги. Первые два ряда — девчата, сзади на стульях — юноши. Дарью, как обещали, поставили в середину.

Если не считать меня да еще трех-четырех «старожилок», девчонки в хору как на подбор — восемнадцати, девятнадцати лет. Иван Степанович, бывало, поглядит, когда мы сольемся на сцене, в одинаковых расшитых платьях да в кокошниках, и засмеется: «Ровно винтовки образца сорок первого года…»

По какой причине был урожай на девчат в сорок первом году, неизвестно. Говорят, в тот год на солнце выступили пятна. Может, от этого…

Поднялся занавес. На нас смотрят. Нам хлопают. И мы уже не мы, а артисты — стоим в три ряда, а впереди, на стуле, наш замечательный дядя Леня, душа нашего хора, наша надежная защита. Сидит он в черных очках, положив на колени платочек под свой знаменитый баян, и думает.

Он всегда о чем-нибудь думает, дядя Леня.

— Можно объявлять? — спросила Лариса тихо.

— Обожди, — сказал дядя Леня. — Пусть сядут. Сзади места пустые.

Когда дядя Леня говорит, кажется, что все видит. А на самом-то деле он слепой. Совершенно слепой, как осенняя ночь…

Культурник жалуется: загонять народ на мероприятие — дело сложное. Во-первых, городские всего повидали, капризничают и требуют чуть не Тамару Макарову. А потом среди отдыхающих в настоящее время оказались руководящие товарищи, и отвлечь их от «пульки» нет никакой возможности.

Начали с опозданием против афиши на полчаса.

Лариса выплыла на середину и объявила песню.

Сперва слушали плохо, шумели, ходили туда-сюда. На втором куплете подошел солидный дяденька в тапках, видно, заслуженный дяденька: ему приставили кресло в первом ряду. Он долго крутился на своем кресле, дышал на очки, оттирал их пижамой, наконец нацепил на нос и стал угрюмо глядеть на Ларису.

Потом пришел еще один полный дяденька. Этот был еще заслуженнее, потому что тот, что в пижаме, оказал ему уважение: уступил кресло, а сам согнал какую-то тетку и сел рядом на стул.

Они побеседовали немного и стали глядеть на Ларису оба.

Народ постепенно подходил. А когда мы запели нашу коронную «Чеботоху», где продергиваются невзирая на лица наши нерадивые колхозники, когда вслед за припевом:

Разлюбила? Разлюбила.

Так и полагается.

За такого выходить —

После будешь каяться, —

когда вслед за этим припевом будто какая-то нечистая сила подымала Ларису и несла над сценой, и она едва доставала пола, чтобы подыграть мотиву красными каблучками, — людей набилось столько, что мест не хватило и опоздавшим, среди которых были шеф-повар и технички, пришлось толпиться в дверях.

Лариса объявила «Одуванчики». Эта песня наша собственная, самодельная — музыку наиграл дядя Леня, а уж по его музыке как-то сами собой подобрались слова.

Песню эту особенно любила покойница Груня. За исполнение ее Груня была отмечена в Москве: ее записали на пленку и передавали по радио.

Начинает один женский голос. Потом, словно прислушиваясь и привыкая, постепенно вовлекаются подголоски. Каждый пристраивается на свой лад и по-своему, и вот уже поет весь хор, громко, в одну душу, и вдруг на середине куплета, где вовсе этого не ждешь, голоса срываются почти на нет, парни смолкают вовсе, а девчата тянут тихохонько сквозь сомкнутые губы.

Некоторые думают — песня вся, и начинают хлопать…

Вот и сейчас кто-то захлопал. Я глянула в ту сторону и увидела в четвертом ряду кондукторшу с автобуса-экспресса.

Сосед остановил ее. Она перепугалась и спрятала руки за спину.

А сосед ее был Игорь Тимофеевич. Он сидел, положив руку на спинку ее стула, н, когда мы с Ларисой запели «Поляночку», кивнул на меня и стал что-то лениво объяснять ей на ухо, и она счастливо улыбалась своими полненькими губками…

Она не сразу почувствовала, что рука Игоря Тимофеевича сползла со спинки стула и легла на ее плечо. А когда почувствовала, испугалась. Что делать? Вижу, не слушает и на Игоря Тимофеевича не смотрит. Смотрит только на длинную белую руку. А рука тянется все ниже и ниже, ниже комсомольского значка и, кажется, становится все длинней и длинней. Кондукторша смотрит на нее, словно на змею, и не понимает, как реагировать. Поглядела на Игоря Тимофеевича, хотела с ним посоветоваться, но он слушал песню до того печально, что неудобно было его отвлекать. А рука все лезет и лезет…

Песня кончилась. Захлопали. И два заслуженных дяденьки похлопали немного, как из президиума. И Игорева рука тоже ухитрилась похлопать, не переставая, впрочем, обнимать девушку.

Запели «У бережка». А кондукторша оглядывается, смущается, готова провалиться. Не понимает, дурочка, что из рядов на нее никто внимания не обращает.

Наконец она осмелилась и стала что-то говорить Игорю Тимофеевичу. Он небрежно показал глазами на сцену — слушай, мол, не отвлекайся. Она все же упрямилась и в конце концов сняла с себя его руку.

Мы пропели куплеты. Девушка испуганно косилась на Игоря Тимофеевича. Он молча слушал. Она что-то сказала. Он не ответил. Она стала говорить часто, а он не обращал внимания. Тогда она взяла в свои маленькие ладошки белую кисть и, отвернувшись, стала робко сжимать его пальцы. Он все молчал. Тогда она стала шептать ему на ухо — вроде оправдываться. Потом, виновато выпятив губки, попыталась заплетать его длинные пальцы как косу. Он раздраженно отдернул руку.

Тамара закусила губку и тихонько вышла из зала.

Игорь Тимофеевич посмотрел ей вслед бархатным своим глазом, хлопнул откидным сиденьем и, неуважительно топоча каблуками, пошел к выходу под сердитое шиканье зала.

Как только концерт кончился, дядю Леню, а с ним и девчат по традиции потащили на угощение.

Одних культурник пригласил персонально, другие пошли так.

По пути спохватились, что меня нету, — стали звать на разные голоса. Горланят, как оглашенные, дозываются. И не потому, что я им больно нужна, а просто так положено, чтобы я куклой сидела в середке.

Я притаилась и не пошла.

Круглая луна висела низко и светила, как матовый фонарь. Все было видно — каждый листочек, каждая галечка. Даже воздух под луной стало видно.

Дом отдыха стоял на пологом склоне, недалеко от реки. На эту сторону выходила открытая терраса, огороженная длинной балюстрадой и плоскими цементными вазами. От террасы до самого берега, кое-где перехлестываясь, между стриженой акацией и ухоженной травкой тянулись узкие, в два следа, торные дорожки.

Я прошла немного, села на прохладную лавочку. У берега в камышах тихонько ворковали лягушки. А на том конце парка, в столовке, гремела посуда, смеялись, и наши девчата запевали совместно с отдыхающими.

— Неужели, Тамара, ты испугалась! — послышался ленивый голос на соседней тропке.

— Конечно, испугалась…

Я сразу поняла — Игорь Тимофеевич нашел кондукторшу.

— Тебя ни разу не обнимали? — спросил он насмешливо.

— Почему не обнимали? Обнимали.

— Ну вот.

— Это было просто так. Чепуха. Мальчики.

— Ясно. Мальчикам можно, а мне нельзя.

— Да. Вам нельзя.

С минуту ничего не было слышно.

— Какая луна, а? — сказала Тамара где-то совсем близко. И, подождав немного, добавила: — Не сердитесь. Правда, вам нельзя.

— Почему?

— Вы знаете почему. Потому что…

Я поднялась и пошла. В середине парка возвышался полированный гранитный пьедестал со снятыми буквами. На нем стояла бронзовая ваза. У черного хода столовой терпеливо сидели четыре собаки. Возле мастерских блестела, как облитая, гора каменного угля. Там же ждала наша машина.

Я забралась в кабинку.

Пастухов спал сильным сном, положив голову на баранку, и не услышал, как я привалилась к нему.

А в столовой поют во всю мочь, стараются, кто кого перекричит. Эта обедня на час, не меньше.

Только придремалась — снова голоса. Никакого покоя нет.

— Вот и грузовик, — грустно говорил Игорь Тимофеевич. — Сейчас все придут, и поедешь в кабинке до самого шоссе. А там на автобус… А я опять останусь один.

— Вы такой умный, ученый, а печальный, — перебила его Тамара. — Вас, наверное, многие любят. Женщины обожают печальных. Правда?

Игорь Тимофеевич невесело усмехнулся:

— Одна до того обожала, что в Москву, прямо ко мне на работу приехала. Без приглашения. И в самый неподходящий момент. Представляешь: песочим одного полудурка за моральный облик, а она является.

— Какая бесстыдница. Разве можно так нахальничать.

— Что делать? Вызываю приятеля — чучмека. Чучмек положительный. Красит брови. Звать Артур. Едем в ресторан. Артур ведет ее танцевать, а я потихоньку испаряюсь.