— Славянский шкаф с тумбочкой — пароль-заклинание знаменитого фильма эпохи любил повторять Ярополк, когда в очередной раз и в лучшие дни они с послушным и любящим Гошей двигали этот шкаф, то перегораживая комнату пополам, то отделяя этим же шкафом пространство якобы кухни с двухконфорной электрической плиткой, на которой и стряпал Гоша свои китайские обеды.
…Гошу расстреляли, как только экспресс Москва — Пекин переехал границу. Его ссадили на первой же станции за Великой Китайской стеной и прямо на вокзале, в комнате специального военного представителя, огласили приговор за дискредитацию чести и достоинства посланника великой республики, именем этой же республики и расстреляли за железнодорожными кассами и туалетом. Но известным стало в то же утро, не в утро казни, там, может, и вечер был, а наутро после Касьяновых, раз в четыре года, именин, когда уже все знали, что Ярополк в больнице и жив. И пропавший из Гошиного чемодана казенный фотоаппарат связался прочными узами с неудачным покушением Ярополка, а сама пропажа таинственно встала в уравнение, потому что если так, то…
Последний вывод, правда, повис в табачном тумане, но невозвращение Гоши из Пекина было очевидным. Хотели мы или нет, но Ярополк заставил нас решать громоздкие многочлены своей собственной жизни, противу нашей воли вовлек в это всех, от Ники до Зои, мы еще не были виноваты, а он втащил нас за собою туда, где ничего не сходилось с ответом, ничего из того, что было дано в условии задачи, а тут еще картины Гошиной смерти, эти «неужели» и «за что», в затылок или в лицо, и ожидавшие Гошу в автомобиле, и с улыбкой глядевшие на наше прощание понятые или убийцы, и кто такой Ярополк, и зачем ему было все это, и последнее, страшное тоже, «зачем», а если из-за Жанночки, то почему сейчас, а не когда староста ездил с ней в ГДР, когда Ника на ней женился, когда она впервые пришла в шубке, ему пристало вскрыть себе вены после профсоюзного собрания, напившись, но выпасть в коридор и остаться живу — до времени? случайно? нарочно? насовсем? — но чтоб мы не торчали тут на лестнице, а мчались к нему, везли мандарины, которые в Грузии еще не померзли, и толпились перед дверью палаты, где он лежал с разрезанными, но зашитыми венами и ждал нас.
Но ни в этот день, ни в следующий, ни в две недели больницы, а потом четыре дня общежития мы к нему не пришли. Ярополк отпал от нас — так отпадает корочка засохшей болячки.
А то, что Петр Степанович и Зоя ездили к Ярополку, было их дело, в конце концов, и Петр Степанович выглядел в этой истории не лучшим образом, а Зоя как медсестра отвечала за здоровье Ярополка, да и свободна была после очередного романа: к возвращению Ярополка наш курс отбыл на засекреченный объект в гости к физикам, только политический эмигрант из Ирака, которому не нравились шахи или шейхи, не отбыл, его не пустили, но он и не в счет, и когда Петр Степанович привез Ярополка на такси и они с Зоей с трудом довели его до комнаты, так он слаб был, Ярополк, — а Зоя постаралась и даже цветочки купила, — Ярополк замычал, замотал головою; у него это началось еще на собрании… В президиуме он сидел, и выступила Портнова, о Портновой потом, а Ярополк обхватил руками голову и замотал ею, как от зубной боли, и замычал; тогда еще не знали, что он может сделать, а теперь Петр Степанович испугался, и Зоя побежала по этажам искать кого-нибудь с курса. Они оба не понимали, что это не бойкот и не стечение обстоятельств, а что Ярополка не стало для нас — он отпал. Но Ярополк знал, поэтому никого не позвал, ни к кому не позвонил, хотя у него были номера телефонов. По этой его записной книжке-альбомчику с толстыми страницами, без алфавита, но с рифленым колокольчиком на обложке, а в нем не только мы все, но и родственники наши, отцы-родители и племянники — все были обозначены — с именами-отчествами, и даже прозвищами уменьшительными, всех потом и вызывали, даже Жанночкин младший брат-первоклассник Игорек едва не загремел в прокуратуру, не говоря уже о Жанночкиной матери Антонине; это сейчас можно умилиться провинциальной дотошности, с которой он и анекдоты понравившиеся царапал на последней странице, и еще список книг, о которых говорят в столице, а напротив прочитанной — крестик: с ума сойти, как он эти крестики ставил, прочтет — и поставит; так вот, Ярополк сразу понял, чего не могли понять Зоя с отставленным комендантом: все-таки он был один из нас до того, как отпал. И Зоя зря бегала по этажам и зря испугала девушку-эмигранта, которая рыбкою нырнула от смуглых бицепсов иракского коммуниста под солдатское одеяло с инвентарным номером. Других одеял в общежитии не было… И тогда Петр Степанович пошел звонить Жанночке, то есть на квартиру профессора Ники.
В вестибюле хлопала дверь, обдавая промозглым уличным воздухом, Петр Степанович долго вращал диск, долго слушал гудки, звоном звучащие в чужой квартире, трубку снял Ника и сразу узнал апостольский тенорок и сказал про стратегический объект, куда укатила со всеми и супруга, и в паузу, наполненную хрустом и треском, когда вконец расстроившийся Петр Степанович замолчал, тем более что за спиной его торчал поляк Богус, с которым недавно рассталась наша Зоя, профессор крикнул, припадая на звонкие согласные:
— Скорблю! Скорблю, что вы покинули нашу альму матер! Теперь у нас остались одни Альмочки!
— Кого? — апостол не понял.
— Сучки Альмочки! Я имею в виду Портнову…
И Ника запустил с перепадами такое, что Петр Степанович скоренько опустил трубку, с опаскою поглядев на усатое ляхское лицо. Лагерник, он и есть лагерник, хотя и бывший, а Портнова была в институте дама известная, правда никто толком не знал, чем она занимается и к какой кафедре имеет отношение, поскольку казалось, она ко всему имеет отношение, когда носилась по этажам, сверкая сухою определенною фигуркой, — папочка в руке и кокетливый вымытый хною хохолок над нестареющим лобиком. Она первой и выступила на собрании, и она же привела за руку чеха из соседней группы, это и был тот самый чех, который привез Ярополку синий пиджак, а потом, по прошествии года, такую же беретку.
— Ну говорите же! Говорите! — нервно крикнула Портнова чеху — она уже выступила, но со сцены не уходила, и тот начал, спотыкаясь, как будто его не учили русскому целых четыре года; с другой стороны, выступать ему пришлось не с места из зала, а у микрофона на сцене, и Ярополк уже держал свою голову руками и раскачивал ее налево-направо, и глаза закрыл, немудрено, что чех спотыкался и все поправлял очки в золотой оправе и тянул слова, это чтоб не заикаться, а Портнова стояла рядом, и он дужки обтирал пальцами, и сказал, что у всех в СССР есть друзья, и что вот Ярополк тоже друг, и он друзьям привозил вещи по-дружески и совсем немножко, из-за хорошего отношения, и вообще не знал, что это нельзя — привезти, например, клипсы или панталоны… Он так и сказал — панталоны, — и зал оживился, вернее, четверть зала, больше народу они так и не нагнали, и добавил тихонечко:
— У нас в Чехии немножко можно.
— Что можно в Чехии? — Это уже помдекана по иностранным студентам затрубил тромбоном — он это собрание и вел… Тут чех уронил очки, но, когда поднял, верно, и сам душою распрямился, потому что, ничего не объясняя более, кинулся к дверям, хотел сбежать, но Портнова спрыгнула в зал, только хохолок мелькнул, и поймала его за лацканы.
Замкнутое пространство, обозначенное бордовым плюшем занавеси и штор на окнах и высоких, как окна, дверях, и длинный стол, крытый тяжким сукном, и графин с ритуальным стаканом, а слева или справа (сие зависело от левши или правши распоряжавшегося, то есть уже на уровне мозжечка и головных полушарий) кафедра с гербом или без герба — последнее не только по статусу, но и по благосостоянию учреждения, а вот высота и устройство — всегда загадка, поскольку никогда не совпадало с естественными размерами выступавшего, и не могло, видимо, по замыслу-умыслу: каждый чувствовал свою физическую несостоятельность, обязательно что-нибудь велико, мало в нем самом — то ноги длинны и надо горбиться, клониться, то, напротив, шею режет и тянуться следует; эта нехитрая декорация, калька с чего-то Главного, всем известного, но и сакрального, поскольку в кажущейся простоте и скрывался вопрос — почему все так просто? Но калька и эталоном была для низшего по рангу (хотя и здесь у нас до верха далеко было), еще более низшего — к примеру, вагончика на колесах, но не на рельсах, а где? — да хоть в пустыне, хоть в тундре, пожалуйста, но тоже с обязательностью стол и графин, и сукно на столе, и шторки на окошках вагонных задергивались, как у нас в зале — а пускай день! — приспускались, и люстра возгоралась, бронзовая, это у нас, а наверху — у них — может, вспыхивал потолок затаенным светом, а тому семьдесят лет закрывали ставни, подкручивая фитилек, но и в прошлом веке опускали шторы — декорация сохранялась, да и сюжет, пожалуй, был один, только жанры менялись чересполосицей, как в театральной афише… И Портнова после нынешнего фарса сосала валидол в трамвае, шмыгая остреньким носиком, — а кто ее дергал? что она так взбаламутилась? Правда ли требовала от Ярополка письменных отзывов о демократах в общежитии, а тот ее послал, или согласился, но не подал, но ведь и от нее что-то требовали, раз она валидол сосала, хоть и сучкой была, а чех после диплома объяснял, что хрусталь ей был нужен чешский, а он не привез; крюшонницу жаждала Портнова, да не простого хрусталя, а богемского, с отливом золотым, и к крюшоннице двенадцать бокалов — маленьких чашечек, призрачно мерцающих, и каждая чашечка-бокал с ручкой, чтоб не хапать почем зря и не оставлять на солнечном хрустале пятен и чтоб не пролить и не разбить, а держать в лапке крепко, а может, и не держать, а захавать в скромную «хельгу» — эту простолюдинку, эту хилую бастардку от русских буфетов и немецких сервантов, но задняя стенка зеркальная, и потому как заиграет в ней крюшонница, а двенадцать чашечек отразятся, умножившись, и сосед-подполковник и вдовец ахнет, и возрадуется одинокая Портнова… Но тогда, на собрании чеху было не до шуток, поскольку до диплома еще не так близко.