ет и любит своего царя, но спасать европейских царей ему никогда не приходило в голову. Эта идея целиком принадлежала императору Павлу, который, если хотите, с своей точки зрения, даже не впадал при этом в политическую ошибку: могущественный и убежденный представитель абсолютной монархии, он посылал своих солдат умирать за этот принцип. Таким образом, не народ служил Европе, а император Павел, да и не Европе вовсе, а монархическому принципу. Усмирение венгров объясняется точно так же, о чем, впрочем, даже распространяться совестно, до такой степени это элементарно. А карточные домики строить, конечно, можно; «представлять себе всю Россию лишь в начальстве» тоже можно. Но требовать себе за это титула «восторженного любителя народа» не годится, не дадут. Ибо народ наш даже ни чуточки своего «духа» не вкладывал в дело восстановления австрийского господства над мятежной Венгрией. И думал он при этом не о «служении», а о «службе», с горькими слезами отправляя на эту службу своих сыновей и братьев. Чего-нибудь да стоят эти слезы, господин, именующий себя восторженным любителем народа и из-за начальства не видящий этого самого народа!
Так вот какова «придирка» г. Достоевского. Моя придирка будет гораздо проще, как читатель не замедлит и сам убедиться. Личных уколов у меня вовсе не будет, я надеюсь, потому что гг. Градовский и Достоевский мне разными своими сторонами почти одинаково чужие люди; собственно их препирательством я нимало не задет, а потому и к эффектам, отводящим глаза от предмета спора, мне тоже прибегать нет надобности. Многое в их полемике я даже признаю совершенно неприкосновенным, а именно всю ту часть ее, в которой противники препираются, стоя на общей им обоим почве христианства. Но и за вычетом этого пункта остается все-таки много любопытного, много такого, к чему можно и стоит придраться.
Довольно натурально, что г. Достоевский преувеличивает значение своей речи, доходя в этом направлении даже до комизма, – такова уже человеческая слабость. Со стороны дело, конечно, лучше видно, но было бы все-таки и напрасным, и ненужным трудом разочаровывать г. Достоевского, если бы не одно чрезвычайно важное и чрезвычайно любопытное обстоятельство.
Почтенный романист считает «слишком серьезным» тот момент пушкинского праздника, в котором он играл такую видную роль. Серьезность этого момента состояла в том, что под влиянием речи г. Достоевского «ярко и ясно объявились люди, которые жаждут подвига, утешающей мысли, обетования дела. Значит, не хочет уже общество удовлетворяться одним только нашим либеральным хихиканьем над Россией, значит, мерзит уже учение о вековечном бессилии России. Одна только надежда, один намек – и сердца зажглись святою жаждою всечеловеческого дела, всебратского служения и подвига». Эти «новые элементы» упоминаются и еще в одном месте, именно в самом начале ответа г. Градовскому и тоже в сопоставлении «с либеральным подхихикиванием над всяким словом надежды на Россию». Кроме, однако, «либералов» или «русских европейцев» и «новых элементов», есть еще у нас «Пушкин, Хомяков, Самарины, Аксаковы», которые начали «толковать о настоящей сути народной (до них хоть и толковали о ней, но как-то классически и театрально). И когда они начали толковать о «народной правде», все смотрели на них как на эпилептиков и идиотов, имеющих в идеале «есть редьку и писать донесения».
Мимоходом сказать, я что-то не помню, чтобы на Хомякова, Аксаковых, Самариных, а тем более на Пушкина смотрели как на эпилептиков и идиотов, да, конечно, и г. Достоевский не помнит. Это он так, для красоты и энергии слога, а также для удобства полемики; ну, и пусть его. Гораздо любопытнее классификация нашей интеллигенции, состоящей, значит, из хихикающих либералов, преклоняющихся перед Европой и безнадежно махнувших рукой на все русское, новых элементов, объявившихся после речи г. Достоевского, и Пушкина, поставленного за одну скобку с славянофилами. Классификация, мне кажется, не совсем обстоятельная, потому что, например, я решительно не знаю, в которую из трех рубрик надо поместить Гоголя «с незримыми слезами сквозь зримый смех», или Некрасова «с музой мести и печали» и «ненавидящею любовью», или гр. Льва Толстого с неверием в европейский прогресс, или даже самого Хомякова с его решительным утверждением, что родная земля «всякой мерзости полна». Недоумеваю также, куда пристроит г. Достоевский всю ту мелкую сошку, которая, хоть, например, в «Новом времени», ежедневно презирает Европу и хихикает над хихикающими. Правда, эта мелкая сошка лепечет сегодня одно, а завтра столь же азартно другое, но все-таки место под луной занимает, а, между тем, хихикающими либералами себя не признает, а «новыми элементами» ее г. Достоевский сам, разумеется, не назовет.
Кстати, о «Новом времени». Газета эта еще недавно поддакивала таинственному спутнику г. Суворина, о котором я писал в предыдущем нумере «Отечественных записок» и который, между прочим, негодовал на литературу шестидесятых годов за то, что она была непочтительна к Кавуру и парламентаризму. Это ведь, кажется, значит к Европе? Несомненно, однако, что «Современник», на который намекал в этом случае спутник г. Суворина, имел весьма мало общего с славянофильством. Так вот и любопытно бы было знать, куда пристроит г. Достоевский тех людей, которые, отнюдь не будучи славянофилами, тем не менее не оказывали почтения Кавуру и парламентаризму. В предтечи «новых элементов», что ли, зачислит тех новых элементов, которые ждали речи г. Достоевского, чтобы «объявиться ярко и ясно»? в куколку той бабочки, которая развернула свои блестящие крылышки на пушкинском празднике? С другой стороны, так как мы попали, кажется, в фантастическую область превращений не хуже Овидиевых, то не суть ли и самые «новые элементы» просто свиньи? Да, свиньи, те именно «свиньи», о которых так много говорится в «Бесах» г. Достоевского. О, г. Достоевский, если бы вы только могли догадаться, какую глубоко комическую непроницательность обнаруживаете вы, утверждая, что только после вашей речи и под ее влиянием «объявились ярко и ясно» люди, жаждущие подвига и обетования дела! Много, много раньше они объявились, так что их даже hat man gekreuzigt und verbannt… und Schweine genannt… {распинали и ссылали… и свиньями называли (нем.).}.
Что же я это, однако, делаю?! Виноват, читатели, тысячу раз виноват, я вовсе не хотел препираться с г. Достоевским или писать о «Дневнике писателя», но что же делать: увлекся. Позвольте же мне еще одно маленькое отступление и затем мы можем, пожалуй, даже оставить совсем в стороне г. Достоевского с его речью и «Дневником писателя».
В «Дневнике писателя» есть одна очень горячая страница, написанная совершенно в апокалипсическом стиле, но вместе с тем чисто детская, детская с какой угодно точки зрения. На этой странице предсказывается погибель Европы: произойдет огромная война, все фабрики закроются, и «миллионы голодных ртов отверженных пролетариев брошены будут на улицу». Они-то и низвергнут Европу: «Все эти парламентаризмы, все исповедуемые теперь гражданские теории, все накопленные богатства, банки, науки, жиды, все это рухнет в один миг и бесследно – кроме разве жидов, которые и тогда найдутся, как поступить, так что им даже в руку будет работа». Нас, однако, этот погром не коснется: «Волны разобьются лишь о наш берег, ибо тогда только в явь и воочию обнаружится перед всеми, до какой степени наш национальный организм особлив от европейского. Тогда и вы, гг. доктринеры, может быть, схватитесь и начнете искать у нас «народных начал», над которыми теперь только смеетесь. А теперь-то вы, господа, теперь-то указываете нам на Европу и зовете пересаживать к нам именно те самые учреждения, которые там завтра же рухнут, как изживший свой век абсурд, и в которые и там уже многие умные люди давно не верят».
Всякий, разумеется, посмеется над этой забавной окрошкой из «парламентаризмов, гражданских теорий, богатств, банков, наук и жидов», мелко-намелко искрошенных рукою г. Достоевского и бессильно плавающих в миске с русским квасом. Г. Градовский посмеется в особи ну, в качестве автора известных статей о социализме в «Русской речи» и, следовательно, человека, верующего в правомерность и прочность наличных европейских порядков. Я не верю ни в эту правомерность, ни в эту прочность, но с своей стороны все-таки тоже посмеюсь. Что в Европе может произойти в близком будущем огромный переворот, это совершенно справедливо, но как же не посмеяться над уверенностью, что погром этот разобьется о наш берег и обнаружит только особливость нашего национального организма. Совсем напротив, я думаю, он обнаружит, до какой степени наш национальный организм сроднился уже, слился с европейским. Разные тут могут выйти комбинации. Может быть, чего Боже сохрани, мы по старой памяти и по старым образцам примемся опять за «служение» Европе, а может быть, и как-нибудь на новый манер послужим. Все это может быть, но вот что уже наверное будет: когда рухнут европейские банки, то в ту же минуту рухнут и банки русские, в чем даже г. Достоевский, несмотря на всю свою невинность, легко убедится, вникнув в любую биржевую хронику любой газеты. А вместе с банками (а следовательно – horribili dictu {страшно сказать (латин.).} – вместе с «науками и жидами!») рухнет и… Иван Сергеевич Аксаков, этот папа нынешнего славянофильства, этот глашатай «народной правды», состоящий директором банка и получающий за это приспособление народной правды не один десяток тысяч… Нет, вы подумайте только, в какой компании-то придется Ивану Сергеевичу погибать – в компании «наук и жидов»!
Мы в самом сердце вопроса, читатель, несмотря на комический элемент, который поневоле просится на бумагу, когда речь идет об апокалипсических прорицаниях г. Достоевского. Мы в самом сердце вопроса, ибо он в том именно и состоит, что г. Достоевский, толкующий ныне о вредоносности европейского «просвещения» и европейских политических форм, ни единым словом не протестовал против водружения у нас европейских экономических порядков.
Водружение это происходит уже давно, подвинулось весьма далеко, а г. Достоевский, рассыпая во все стороны блистательные лучи своей гениальности и оригинальности, не замечал этого, и только теперь, да и то единственно в пику Европе, говорит: «Не может одна малая часть человечества владеть всем остальным человечеством как рабом, а ведь для этой единственной цели слагались до сих пор все гражданские учреждения Европы». Я помню, что имел удовольствие обращать внимание г. Достоевского на это обстоятельство, когда писал о его «свиньях» – «Бесах» тож. Помню также, что выразился при этом приблизительно так: свобода – великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу. Хотя меня за это из некоторых подворотен, по прелестному выражению г. Глеба Успенского, и «хватали за икры», но я твердо знаю, что выразил одну из интимнейших и задушевнейших идей нашего времени; ту именно, которая придает 70‑м годам оригинальную физиономию и ради которой они, эти 70‑е годы, принесли страшные, неисчислимые жертвы, об чем, впрочем, говорить еще рано. Выходит, значит, что не г. Достоевскому нас учить, особливо, если он нашу же идею заливает деревянным маслом из лампадки, в которую и мухи попали, и разная другая нечисть.