«Возьми себя и сделай себя же ответчиком за весь грех людской. Друг, да ведь это и вправду так, ибо чуть только сделаешь себя за все и за всех ответчиком искренно, то тотчас же увидишь, что оно так и есть в самом деле и что ты-то и есть за всех и за вся виноват… Если же злодейство людей возмутит тебя негодованием и скорбью уже необоримою, даже до желания отомщения злодеям, то более всего страшись сего чувства; тотчас же иди и ищи себе мук, так как бы сам был виновен в сем злодействе людей. Приими сии муки и вытерпи, и утолится сердце твое, и поймешь, что и сам виновен, ибо мог светить злодеям даже как единый безгрешный и не светил» (I, 502–505). «Ибо знайте, милые, что каждый единый из нас виновен за всех и за вся на земле несомненно, не только по общей мировой вине, а единолично каждый из всех людей и за всякого человека на сей земле. Сие сознание есть венец пути иноческого да и всякого на земле человека (NB). Ибо иноки не иные суть человеки, а лишь только такие, какими и всем на земле людям быть надлежало бы. Тогда лишь и утолилось бы сердце наше в любовь бесконечную, вселенскую, не знающую насыщения. Тогда каждый из вас будет в силах весь мир любовию приобрести и слезами своими мировые грехи омыть…» (I, 258).
Предварительное следствие и суд над Митей описаны с такою убийственною длиннотою и с такими скучнейшими подробностями и размазываниями, что стоит больших усилий принудить себя прочитать зараз, без пропусков и перескакиваний, всю эту тянущуюся на 16‑ти печатных листах канитель допросов и судебных речей, и притом искусственных, деланых, натянуто вычурных, да еще приправленных очень прозрачной и топорной иронией романиста. Читать эти речи – истинное наказание для читателей, избалованных дельными, а иногда даже блестящими прокурорскими и адвокатскими речами во всех выдающихся уголовных делах, действительных, реальных, а не сочиненных фантазией; и это наказание еще усиливается вследствие антилогической и бессмысленной пунктуации, заимствованной автором от изданий Каткова. Люди, судившие Митю, занимались своими личными делами и целями. Один желал показать свою следственную проницательность; другой из кожи лез, чтобы проявить во всем блеске свои обвинительные таланты и тем доказать, что его не ценят, что его несправедливо обходят; третий хотел блеснуть своим адвокатским красноречием, вызвать в публике смешки или аплодисменты и т. д. Присяжными же были ничего не понимающие мужички. Поэтому Митя достиг своей цели; он был обвинен, и ему представился прекрасный случай безвинно пострадать за «дитё», за всех и за вся. Как он исполнил свой гимн на деле, об этом в романе не говорится.
Переход от праведников, от десных овец к шуйим козлищам, к грешникам, составляет третий брат Карамазов, Иван, неопределенный, нетипичный и неясный, как все переходное. Его нельзя назвать простодушно и твердо верующим, как Алеша и все монастырские старцы, но также нельзя назвать и неверующим, безбожником вроде козлищ – грешников романа, для которых нет ничего выше и святее химии, нервов с хвостиками да Клод Бернара. Он относится к ним отрицательно; «не стану, – говорит он, – перебирать на этот счет все современные аксиомы русских мальчиков, все сплошь выведенные из европейских гипотез; потому что что там гипотеза, то у русского мальчика аксиома, и не только у мальчиков, но, пожалуй, и у ихних профессоров, потому что и профессора русские. весьма часто у нас теперь те же русские мальчики». Иван просто религиозный вольнодумец или религиозный скептик; он видит в мире явления, которые служат для него камнем преткновения и соблазна и не гармонируют с его религиозными представлениями. Все эти свои сомнения и соблазны он откровенно исповедал Алеше, и его бурная, горячечная, иногда даже смахивающая на бред исповедь, так же как и его поэма «Великий инквизитор», представляют единственные поэтические страницы во всем романе, и очень жаль, что эти страницы во многих местах попорчены сентиментальностью и плоскими замечаниями и возражениями Алеши. Конечно, по мыслям, по содержанию эта исповедь религиозно сомневающегося скорее сердца, чем ума, не представляет ничего нового и оригинального; эти сомнения формулированы и кодифицированы давным-давно, и для разбора и умиротворения их существует даже особый отдел в теологической философии, который называется теодицеей. Но форма этих сомнений у Ивана действительно художественна.
Как он сам говорит, он принимает бога «прямо и просто», без умствований и логических рассуждений, без всяких усилий понять его. Но как только он начинает рассуждать, у него являются сомнения; он видит зло в мире, и ему оно кажется несогласимым с идеей промысла божия, и потому в душе его восстает ропот на бога, или «бунт» против него, как выражается Алеша. Митю, как мы видели, сильно поразило страдающее «дитё», и Ивана приводят в страшное недоумение тоже страдания детей. Вот генерал затравил собаками ребеночка, который камнем зашиб ногу любимой его гончей; вот родители образованные бьют, секут, истязают пятилетнюю девочку, запирают ее на ночь в отхожее место, «обмазывали ей все лицо калом и заставляли ее есть этот кал». Нечего уже и говорить о том, что делали турки с славянскими детьми. Иван никак не может понять причины и цели этих безвинных страданий и не может примириться с ними даже с религиозной точки зрения. С негодованием он отвергает мысль, что страдания эти необходимы для какой-то общей гармонии. А если есть такая гармония, то эти страдания должны быть искуплены. Но искупить их нечем. Наказать мучителей? Но эти наказания не воротят страданий, не уничтожат мучений, погубивших столько детей. Простить мучителей? Но такое решение кажется Ивану неудовлетворительным и неприятным. Да и кто может и имеет право простить? В мире нет такого существа, решил Иван. На возражение Алеши, что таким существом может быть «единый безгрешный», Иван ответил поэмой «Великий инквизитор». В ней развивается та известная ходячая мысль, что католичество и преимущественно иезуиты, снисходя к человеческой слабости, смягчили строгость христианской морали, сделали ее более доступной и удобоисполнимой для слабых сил человека; что они были снисходительны к человеческим немощам, делали поблажки человеческим слабостям с тем, чтобы вернее завладеть совестью и волею людей для их же собственного блага. Инквизитор убежден, что счастье людей не в свободе, а в порабощении воли, в подчинении авторитету, как учил и о. Зосима, что люди скоро пресыщаются свободой, не дающей им счастья, и с жаром бросаются в объятия своих духовных отцов, своих монастырских старцев, говорящих, действующих от имени высшего авторитета. К инквизитору явился «единый безгрешный», которого он запер в тюрьму и к которому обратился с такими речами:
«Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми?… Знаешь ли ты, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. «Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!» – вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой. На месте храма твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же ты бы мог избежать этой новой болезни и на тысячу лет сократить страдания людей, – ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет со своей башней! Они отыщут нас тогда опять под землей, в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будем вновь гонимы и мучимы), найдут нас и возопиют к нам: «Накормите нас, ибо те, которые обещали нам огонь с небеси, его не дали…» Поймут, наконец, сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики… Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем ты о нем думал. Он слаб и подл. Что в том, что он теперь повсеместно бунтует против нашей власти и сердится, что он бунтует. Это гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются, наконец, глупые дети, что хоть они и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не выдерживающие. Обливаясь глупыми слезами своими, они сознаются, наконец, что создавший их бунтовщиками без сомнения хотел посмеяться над ними… О, пройдут еще века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползет к нам зверь, и будет лизать ноги наши, и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих. О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся. И что же, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода твоя. Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам и возопиют к нам: «Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих» (I, 396–407).
Вольнодумствуя открыто и неосторожно, Иван соблазнил одного слугу своего отца, Смердякова, жадно ловившего каждое его антирелигиозное слово и по-своему разъяснявшего и перетолковывавшего эти слова. Но об этом речь будет дальше.
В числе козлищ-грешников первое место занимает уже упоминавшийся семинарист Ракитин, отчаянный, сухой и бессердечный безбожник, который индифферентен и глух даже к тем вопросам, которые волнуют вольнодумный ум Ивана Карамазова. Ракитин ни во что не верит, никого не любит, не имеет никаких высших интересов. Он презирает ангела Алешу, глумится – страшно сказать – над самим старцем Зосимою и всею монастырскою братиею. Единственная страсть у него – страсть к деньгам, выше и желательнее которых для него нет ничего. Вопреки своей гуманности, автор изобразил эту личность не человеком, а каким-то извергом, настоящим сатаною, в котором нет ни одной человеческой черты. Он чувствует ненависть и злобу к этому своему созданию, как к своему личному врагу и обидчику; это преступник, к которому нет жалости и сострадания и который не заслуживает прощения, так как он хуже тех, которые мучат детей. Автор бывает чрезвычайно доволен собою и рад, когда ему удается как-нибудь поддеть и уязвить Ракитина, поставить его в глупое или неловкое положение, унизить и опозорить его публично. Был, например, такой случай. В торжественном заседании суда по делу Мити, при многочисленном стечении лучшей публики, Ракитин, давая свои показания, хвастался и пускал пыль в глаза своим либерализмом. Вслед за этим автор выводит на сцену Грушеньку и заставляет ее на вопрос адвоката показать, что мать ее и Ракитина были родные сестры, но что он постоянно просил ее никому об этом не говорить. Итак, либерал Ракитин есть кузен блудницы! Какой позор! Ракитин побагровел; все гражданское благородство его либеральных показаний, говорит автор, было на этот раз уже «окончательно похерено и уничтожено в о