То, что он рассказал тебе о себе,— нелепо и путано до крайности, но лишь с первого взгляда. Самая исповедь его перед девушкой, которую он едва знает, в наших с тобой глазах, в глазах «скрытников», кажется странной, но я уверен, что это не игра, не рисовка, а все та же аффектация, восторженность, что и в музыке. Нет сдерживающих центров, чувства идут впереди разума.
Я понимаю твою неловкость и растерянность при этом. Конечно, он верит в свою любовь к тебе, здесь нет и доли сознательного обмана. Но по-настоящему ли это для него последнее слово? Он и сам никогда не узнает.
Уйти от любимой, как сделал он, от женщины, от которой ребенок, пять лет совместной жизни — только потому, что показалось, что она к нему охладела, что пути их расходятся, и тут же кинуться в объятия другой тоже из-за кажущейся возможности успокоения, с тем, чтобы через месяц понять свою ошибку и остановиться на перепутье,— все это для меня непонятно, чуждо мне, а потому даже не подлежит моему суду. Если ты в этом не разобралась, слышавшая его, видевшая выражение его лица, во многом разгадавшая его, то где же разобраться мне? Ты знаешь осторожность, с какой я подхожу к людям,— мнение о них у меня складывается не вдруг, но будучи оформлено, никогда не изменяется. Мое самолюбие боится ошибок.
Знаю одно — для тебя Тесьминов не страшен. Ты сильнее его. Если полюбишь — то подчинишь себе, к его счастью, если нет — он быстро утешится, а ты найдешь большую уверенность в разумности твоего чувства к Васе. Советов тебе моих не нужно. Мы оба с тобой хорошо знаем, как они вообще бесполезны. Потому-то и любим мы так свой «комод» — он все выслушивает, все понимает, но ничего не советует.
Михаил Андреевич Угрюмов — жене в Ай-Джин
Москва, 8 июня
Милая Маня, 23-го числа ты уехала из Москвы после двух светлых дней свиданья, и тогда казалось мне, что ты моя — моя любимая. Ты знала, как мне тяжело, какую жертву я принес тебе, согласившись на твой отъезд в Крым, эта жертва могла быть окуплена если не любовью, то хоть участием ко мне.
Знала, как я беспокоюсь за тебя, за себя, за мальчиков. Взамен этого — три недели молчания. Кроме двух открыток с пути, одной из Крыма по приезде и двух телеграмм.
Вчера вдруг получил письмо от Николая Васильевича. Странное. Души живой в нем не чувствую. Почему ты едешь в Хараксы? Что собираешься там делать? Зачем опять эта совместная поездка, эта непостижимая близость, эта «дружба», которой страшна разлука? Если он, запутавшийся и запутавший других, человек без скелета, без стержня, решил бродяжничать, находя в этом успокоение своим потрепанным собственной глупостью нервам, то зачем понадобилось тебе следовать, подобно тени, по его пятам?
Я даже допускаю с твоей стороны не только дружбу, но преданную любовь к этому человеку, столь чуждому мне, но нельзя же из-за этого чувства забывать о детях. Ты измучила меня, я устал, как никогда, от дум, от противоречивых чувств, от головоломок, которые ты мне задаешь. Не могу, не смею заподозрить тебя в сознательном обмане, но как же сочетать твои уверенья в любви ко мне и твое явное, почти безрассудное тяготение к Тесьминову? Право, иной раз мне кажется, что он обладает какой-то волшебной флейтой, которая увлекает тебя в пучину. Но быть может, в этом твое счастье — я не могу, не смею препятствовать тебе насладиться им в полной мере. Дай же и мне хотя бы горький покой — скажи решительное слово, как бы оно ни было жестоко.
Два года я стою у порога твоей души, стучусь и не получаю ответа. Кроме отдельных, мимолетных вспышек — ничего не имею. Богатства свои ты отдаешь просто людям, или другому человеку (не о страсти говорю я, а о женском внимании, участии). Для меня не остается ничего, даже письма, даже весточки о детях. У меня нет больше сил. Нужно найти какую-то новую фазу в наших отношениях. Как? Не знаю. Иногда думаю, что правильно было бы простое сожительство людей, связанных во многом друг с другом, прежде всего связанных детьми. Но морально мы должны развязать друг друга. Ты вот уже два года куда-то устремляешься от меня, а я усиленно за тебя цепляюсь.
Жизнь наказывает. Ни в чем я уцепиться в тебе не могу, даже вся моя огромная напряженность этой зимы, весны — ничего не могла поделать. Спрашиваю себя — не страсть ли, не физическое ли влечение одно только нас связывает? Ну, да не стоит об этом.
И все-таки 23 мая записано у меня в памяти золотыми буквами,— ты была в этот день моей возлюбленной, моим другом — женой. Но бог с тобой — я же понимаю всю сумятицу твоей души.
Рабфаковец Дмитрий Романович Устрявцев — жене Раисе Григорьевне Геймер в «Кириле»
Москва, 8 июня
Я, Рая, получил твое письмо от 26 мая и вот что хочу тебе сказать. Ты только не подумай, что я хочу прощать или потому, что во мне жалость говорит. Это неправда. Ты должна знать. Нарочно долго не отвечал, все как следует и окончательно обдумал.
Я знаю, ты очень гордая, а все-таки если захочешь, то всегда меня понимала. И мы были с тобой не только муж и жена, а настоящие товарищи. Я, ты помнишь, так тебе и сказал, когда просил быть моей женой, что мне нужно много еще, чтобы стать с тобой вровень, но я этого добьюсь. И ты видишь, я шел без остановки все вперед, хотя было очень трудно в мои годы и при работе. И ты сама мне помогала и говорила, что я стал совсем другой.
Но все это ни при чем, а ты должна знать, что я с тобой всегда начистоту, прямо и никогда не обманывал. И ты меня тоже никогда не обманывала. Я это ценю. И ты вспомни, что я отвечал тебе, когда ты говорила, что я могу подумать, будто ты пошла ко мне затем, что я комиссарствовал и мог тебя прокормить в голодные годы.
Я всегда отвечал твердо, как верил, что ты меня любишь, и я это знаю. А ты мне возражала, что не только меня любишь, а также наше дело полюбила. И мы жили как настоящие товарищи, хотя ты интеллигентка и художница, а я учен на медный грош, простой мужик, шахтер.
Революция меня всего перевернула, тогда нужно было делать всякое дело — но я знал, что мне нужно учиться, и ты мне помогла своею любовью и так и вела с этим все боевые годы. Этого никогда нельзя забыть. Это очень большое, этого не вырвешь никак. И ты не говори, что я теперь, когда все знаю, тебя разлюблю. Это неправда, и ты сама этому не веришь, а говоришь от гордости, как тогда насчет моего комиссарства.
Только если ты его еще любишь, тогда уже ничего я сделать не могу, а ты пишешь, что нет,— значит, и ничего нет. Вот когда я полюбил тебя — у меня все из сердца ушло от прежнего, я не мог вернуться к своей первой жене. Она мне даже письма писала из деревни, а мне их скучно было читать, как будто не ко мне. Она мне совсем стала чужим человеком. Тут уж не поможешь. Она тогда собралась ко мне, я тебе этого не рассказывал, чтобы не тревожить. Плакала, в ноги падала, и знал, что жалко, а не жалел… Другая передо мною лежала жизнь. Назад не своротишь.
Так вот и я, когда ты собралась от меня — сказал себе — молчи. Не проси. Значит, нужно. Ничего не вымолишь. Все сама скажет, когда придет время. И ты хорошо сделала, что тогда не сказала,— могла себя обмануть. Это я тоже знаю. А тебе нужен отдых. Я же помню отчего ты поседела. Ты не любишь, когда я это говорю. Только мне все равно не забыть, хотя знаю, что иначе нельзя.
Так нужно было. Хоть он тебе родной — все равно для меня долг быть как с врагом. А все-таки через свою боль меня поняла и полюбила. Не простила, а поняла. Вот и я тоже тебе говорю — я понимаю и прошу тебя мне верить.
Просто вернешься после отдыха к себе домой и не станем говорить ни о чем.
У нас тут дожди, а у вас, поди, солнце. Черной станешь, не узнаю. Сижу долблю вовсю, «вгрызся в гранит науки» — не оторвешь. Приедешь — всем тебе похвастаюсь.
Тут ко мне один парнишка приходил — из Юзовки он,— тоже думает поступать на рабфак. Вместе забойщиками были. Смотрел твои картины. Очень мне завидовал, что вот у меня такая жена — настоящий спец, спрашивал, откуда взял. Я ему, прости, ответил, что прямо из огня и что ты совсем наша, а скоро нас будет трое. Потому что решение твое правильное, иначе и не может быть. Только ты берегись, по горам не нужно очень лазить.
Прости, что так все несуразно написал,— очень замаялся сегодня на службе. Я знаю, ты и так поймешь.
Будь здорова, пиши.
Е. П. Вальященко — заведующему винным складом
9 июня
Вы страшный нахал, и больше ничего. Я вас презираю. Вот и все! Вы думаете, что если я позволила вам, то это дает право говорить со мной при всех на «ты» и фамильярничать? Ничего подобного! Вы поставили меня в глупое положение перед Сандовским, который совершенно другое, чем вы. Можете позволять себе с Сонечкой что угодно, но это неважно,— я должна вам сказать, что боюсь «кое-чего». Во всяком случае, это еще не наверное, но все-таки имейте в виду! Я вовсе не намерена расплачиваться за ваши ошибки!..
Завтра уезжаю в Москву и — если это случится — телеграфирую вам. Не будьте трусом! У Сонечки есть муж, который является юридическим лицом, а я одна!
Хотя, конечно, пустяки — у меня найдутся свидетели — Печеных, например. Таких, как вы, учить надо!
Целую тебя, как прошлый раз… нравится?
Мария Васильевна Угрюмова — мужу в Москву
Совхоз «Ай-Джин», 9 июня
Это уж, наконец, издевательство, которому совершенно нет оправдания! Или я жена тебе, прожившая верой и правдой с тобой целых двадцать лет и которой ты обязан верить, ибо ни разу не нарушала я этой веры, или сказать: пошла вон, сволочь!