{21}, очень рельефно выявились в симфонии «Поединок». Она целиком стремительна, бодра по настроению, напевна по изложению, рельефна тематически, лаконична по форме. Она захватывает внимание с первых же тактов и цепко держит его в своих руках. Если в сжатой первой части и следующем после нее скерцо волевые импульсы преобладают, то в andante (третья часть) выступает лирика, впервые у Тесьминова получившая такое яркое выражение. Музыка медленной части симфонии покоряет своей искренностью и редкой душевной теплотой. Эта сердечная ласковость оформляется в сложный симфонический комплекс. Заключение andante, переходящее в медленное вступление финала, несколько ослабляет впечатление. Заканчивается симфония в ясных, светлых тонах.
Вы, конечно, догадались, почему я так подробно остановился на этой вещи. Я вспомнил наш последний разговор, Арнольд Германович! Вы тогда печаловались о скудости музыкального материала, пригодного для Ваших режиссерских заданий. Когда я слушал Тесьминова, мне пришла в голову мысль заинтересовать его Вашей идеей. Он был бы очень полезен…
Но вот тут я столкнулся с ним как с человеком.
Конечно — слушатели хотели знать, «Поединок» с кем и с чем? Название всегда интригует… Мне казалось, что поединок Диониса с Аполлоном {22}. До жути иногда захлестывал хаос и мрак, и вдруг блистательный гармонический фокус, и снова Аполлон наверху.
Захлопнув крышку рояля, Тесьминов, торопливо откланявшись, кинулся на террасу. Я последовал за ним, чтобы поделиться своими впечатлениями и поговорить о Вашем театре, но должен был отступить. Он уже стоял рядом с одной из наших отдыхающих, какой-то маленькой докторшей, крайне бесцветной, и, взволнованно блестя глазами, держа ее за руки, забыв, что он на виду у всех, начал объяснять ей идею «Поединка».
Оказывается, он происходит между Тесьминовым и — всем его прошлым (и ничего божественного, скрябинского тут нет {23})… Он хочет жить, творить… чувствовать под руками комки живой жизни… а хватает только призраки, отзвуки, тени… прошлое держит его в былых привязанностях, вкусах, любви. А в нем бунтует живая жизнь… Что-то в этом роде — крайне невразумительное, мальчишеское. И рядом эта докторша… так прекрасно нашедшая себя в настоящем. Мне было стыдно за него. Настолько размениваться в его годы и с его талантом. Теперь, благодарение богу, он уехал. Флигель в Ай-Джине опустел, и мы с женой можем в тишине наслаждаться отдыхом. Правда, этот покой достался нам не дешево. За два дня перед его отъездом мы были разбужены чьим-то плачем. Плакала Угрюмова — любовница Тесьминова, с которой он прожил весь этот месяц. У них было крупное объяснение. Тесьминов хлопнул дверью и ушел. Тогда мы услышали звон разбитого стекла и душу раздирающий крик. Жена кинулась к соседке. Она билась в истерике.
Одним словом, пошлятина. Бедная Лидуся несколько дней после этого чувствовала себя скверно. Вы знаете ее впечатлительность.
Однако я Вам успел уже надоесть. Сердечно обнимаю Вас, дорогой Арнольд Германович, и целую ручку Ольге Максимилиановне. Лидуся пишет отдельно.
Мария Васильевна Угрюмова — Николаю Васильевичу Тесьминову в деревню Хараксы
Ай-Джин, 15 июня
Мой любимый, прости, что своей эгоистичной любовью не сумела дать тебе тот покой, который ты искал около меня и который я всем сердцем хотела дать тебе.
Большая моя вина в этом перед тобою, но она все же искупается моей безграничной любовью, моими страданиями — все было лишь для тебя, с тобою, в тебе.
Только теперь, когда ты уже далеко, поняла я, что не мудрой была моя любовь, а такой она должна была быть у женщины моих лет.
Прости, мой любимый, но помни — буду всегда твоим до конца верным другом, знаю и верю, что всегда найдешь во мне опору — ведь как былинка колеблешься ты, мой любимый, и не раз еще нужна тебе будет примиренная ласка.
Тебя благодарю за то, что коснулась меня нежность души твоей, ясный ум твой, разбудившие во мне до сих пор молчавшие чувства. Что снял с меня аскетические оковы, в них так долго томилась моя женская душа. Никогда до тебя не знала я, как мучительна и сладка любовь, как страшна и свята она и не похожа на то, что мы привыкли называть любовью.
Ни в чем и никак я не виню тебя — не тревожься. Я спокойна, воля моя крепка,— твердо знаю свой путь, свой долг. Открыто и прямо могу смотреть в глаза людям, и не в чем мне упрекать себя.
Я возвращаюсь к детям и мужу, потому что в них моя жизнь, я благословляю тебя, потому что в тебе — моя любовь, которая приходит только раз, чтобы в страданиях убить или закалить душу, вернув ее снова к жизни и долгу.
Я постигла это сердцем в один миг еще тогда, когда в мыслях своих твердо верила в возможность удержать тебя около себя какою угодно ценою. На глазах моих все еще была пелена. Не помня себя от горя, я шла к тебе просить, чтобы ты позволил мне ехать с тобою в Хараксы, я шла на последнее унижение и радость — ведь ты раньше обещал мне это, и я писала мужу о своем решении (я даже повторяла себе: пусть он сделает это из жалости — все равно). У твоей двери я остановилась, колеблясь — войти ли, и услышала глухой стон. Ты плакал. Я осталась за дверью. Прости мне. Мужчины стыдятся своих слез — поэтому я не вошла. Но уйти не могла тоже. Я стояла очень тихо. Ты плакал. Знаю причину твоих слез.
Верь мне, это не бабья догадка, не ревность — всем существом своим в эту минуту поняла я, о чем эти слезы.
Я стояла долго, пила твои слезы, гладила тебя по голове — ты должен был почувствовать это, хотя я стояла за дверью,— всю силу моей любви, моего горя, моего знанья вложила я в эту ласку. Потом ушла.
Ты застал меня твердой, улыбающейся. Я сказала тебе о своем решении вернуться в Москву, к мужу. Это решение успокоило тебя — ты ждал слез, упреков, как прошлый раз. Тогда я все еще была бабой — сейчас душа моя закалена. Я поняла по-настоящему слова Геймер (она изумительная женщина, в эти суровые дни — мой лучший друг) — любви нас учит страдание. Ты это тоже теперь знаешь.
Завтра я навсегда оставляю эти места, покидаю много раз в одиночестве исхоженные тропинки, свидетелей моего безумия — надежд и отчаяния. Здесь я думала бродить с тобою рука об руку, но только задыхалась, преследуя тебя.
Любовь моя стала мудрой. И я могу пожелать тебе то, к чему пришла через страдание: верь, милый, только в свои силы, больше всего полагайся на себя, не гонись за счастьем, не ищи его в других, а сумей найти и сберечь в себе самом. В тяжелые дни вспоминай женщину, так страстно, так жадно тебя любившую и через неразделенную любовь свою пришедшую к покою и жизни.
Врач Василий Савельевич Жданов — Федору Константиновичу Курдюмову в Ленинград
Москва, 27 июня
Ну, братенька, удивляйся, крой, что хочешь делай, я уже не один, а в паре. Отдых, видно, мне на пользу пошел — без всяких твоих разъяснений усвоил: хорошая штука любовь, когда попадется тебе добрый товарищ.
Нашел я на отдыхе жену, друга, веселого, крепкого человека — Наташу. Она агроном — уедем мы с нею в деревню, к мужикам, на веселую работу — я буду людей починять, а она их к земляной работе приспосабливать. Агроном и врач — чего лучше: самое у нас сейчас нужное — хлеб и здоровье. Какого тебе еще рожна? {24}
Нет, это я так по телячьей своей радости загордился — ты не серчай.
Да, почему бы и не гордиться?.. Наташа моя на все руки — сильна, умна, бодра. А как это вышло? Не объясню. До самого почти ее отъезда мы с ней о любви почти ни слова. Я даже не думал об этом. Глотку драли — это верно, но все больше в споре. Задирала она меня: и верхом езжу — никуда, и плаваю — дрянно, и стреляю — плохо, и Маркса не знаю толком. По всем швам разобрала. Ну, а пришло дело к «прощайте» — вижу, мой приятель глазами моргает и от меня шарахается. Я к Ольгиной, ее приятельнице,— в чем дело, спрашиваю. А она нос кверху, зубы оскалила, смеется.
— Эх, вы,— говорит,— простофиля!
Ну конечно же — простофиля! Сразу понял: люблю — все у нас общее. Пошел и сказал ей напрямки.
Какого только вздору у нас по этому случаю в «Кириле» не говорили. Уши вянут! Одна только Ольгина да еще Тесьминов поняли, как следует. Этот музыкант — ты его разделал под орех, но он, право же, не так плох.
— Чего бы я только не дал, чтобы быть на вашем месте,— говорит,— у вас все ясно и просто.
— А зачем же путать? — спрашиваю.
— Само пугается,— отвечает.— Знаете, когда веретено испорчено… Как ни старайся — либо узлы, либо рвется.
— А вы веретено к черту.
— Это себя-то, вы хотите сказать? Что же, пожалуй, мысль неплоха.
— Да не себя, а багаж свой. Багажа у вас назади много. Без него легче.
Тут я ему все выложил на радостях — как теперь понимаю личную жизнь.
Прежде всего помнить твердо: ошибки всегда и во всем бывают, они лучшая школа, а не трагедия. Раз. Личную жизнь строй по своей работе, а не работу по личной жизни. Тогда будет соблюдено душевное равновесие. Два.
И самое существенное: любовь ничего, кроме любви, не дает, то есть — человека не меняет и воедино двух никогда не сливает: два — всегда два, две головы — два мира. Потому зря не мечтай — мой, моя. Быть этого не может. Раз так — значит, как можно яснее — раздельность — равенство. С первого дня. Тогда меньшая вероятность ошибок. Единое — это только в чувстве любви, в детях. Три.
А в-четвертых — жена не мешок, тащить ее незачем — сама с ногами. Муж не лошадь — без хомута может идти в паре.
Хорошее есть таким отношениям слово — товарищеское. Определяет оно личную свободу и идейную связанность, разделенность усилий и общность воль, свободную соподчиненность, но отнюдь не свободу подчинения.