Разоблачение Оливера Райана — страница 12 из 36

Оглядываясь назад, я думаю, как всё же хорошо, что мой отец не склонен к насилию. Как многие другие отцы. Папа был очень разочарован, ему было тяжело, и теперь я иногда думаю, а не лучше ли было тогда скрыть мою «порочность» от родителей. Однако последующие события затмили мой каминг-аут и воссоединили нашу семью. Верней, то, что от нее осталось.

В ноябре семьдесят третьего года к нам пригласили отца Игнатия. Я не знал об этом до самого его появления, но видел, что целую неделю перед его приездом происходила яростная уборка с тщательным вытиранием пыли по всем закуткам. Пылесос работал без остановки. Серебро отполировано, а «парадные» тарелки и льняные скатерти извлечены оттуда, где были спрятаны с предыдущего Рождества. Субботним утром меня провели в нашу редко используемую гостиную, представили отцу Игнатию и оставили с ним наедине.

Я был в ярости из-за того, что меня обманом притащили на эту встречу, и не знал, чего ожидать. Этот священник был не из тех, кто извергает на паству огонь с серой – относительно новый человек в приходе, чуть за тридцать, и разговаривал он мягко. Чувствовалось его смущение. Как, наверняка, и мое. После нескольких неловких любезностей воцарилась напряженная тишина, грозившая разразиться чем-то непонятным в любую минуту. В конце концов я нарушил молчание, извинившись, что из-за меня ему пришлось тратить свое время.

– Подозреваю, мои родители попросили вас приехать, потому что я считаю себя гомосексуалистом. – И, расхрабрившись, добавил: – И на самом деле считаю так не без оснований.

Последовала пауза, во время которой отец Игнатий без нужды кашлянул и поерзал, удобней устраиваясь в кожаном кресле. Оно издало нелепый звук, будто кто-то испортил воздух, и священник торопливо заерзал опять, вызвав еще один скрип, чтобы дать понять, что это было кресло, а не он. С тех пор я избегаю кожаной мебели.

– Ты ведь знаешь, что это грех.

– Знаю, отец.

– Обещаешь больше так не делать?

– Но, отец, мне кажется, вы не понимаете. Дело не в каком-то конкретном половом акте, просто это часть моей природы. То, что я есть.

– Но это грех!

– Знаю, отец.

Некоторое время мы ходили по кругу. Я заявил, что даже если никогда больше не буду этим заниматься, то не смогу перестать об этом думать или перестать думать о человеке, который может сделать это со мной.

Он покраснел и заявил, что думать об этом тоже грех, и предложил мне вместо этого думать о цветах или деревьях. Я спросил его, почему это грех, если никому не причиняется вреда, и он, казалось, был смущен.

– А как насчет женитьбы? Детей?

– Я не хочу детей.

– А если ты передумаешь?

– Насчет детей или того, что я гей?

– Первое.

– А что будет, если вы передумаете не заводить детей?

Молчание. Он не был запрограммирован на такой ответ.

С другим священником такой вопрос мог бы быть воспринят как верх дерзости, но он был мягок и обладал стилем общения, который ни в малейшей степени не пугал.

Я почувствовал себя смелее.

– Я не передумаю, – сказал он в конце концов.

– И я тоже не передумаю.

– А как насчет второго?

– Того, что я гей? Изменить подобное невозможно! Это не просто сиюминутное решение. И я не хочу больше это скрывать. Скрывать свою внутреннюю сущность. Меня никогда не интересовали женщины, как бы я ни старался. Вам не кажется маловероятным, что я сейчас вдруг начну ими интересоваться?

– Меня тоже, – сказал он.

Я подумал, что священник потерял нить нашего разговора, и не был уверен в том, что именно он имеет в виду, но потом отец Игнатий вдруг закрыл лицо руками и всхлипнул, схватив носовой платок и подавив рыдания. Я был ошеломлен таким поворотом и неуклюже попытался утешить его.

– Что такое? Слушайте, если я вас расстроил, то прошу прощения, я вовсе не хотел…

Когда он умоляюще посмотрел на меня, его длинные ресницы влажно блестели, и я сразу всё понял.

– Вас не?.. – спросил я. Казалось кощунственным даже предположить это.

Он с несчастным видом кивнул.

Дермот (это его настоящее имя) принял сан в отчаянной попытке убежать от своей гомосексуальности, будто, игнорируя ее, можно притвориться, что ее не существует. Позже он рассказал, что в семинарии полно молодых геев, большинство из которых находили утешение друг в друге, но он, воспитанный в более строгой католической семье, чем моя, был полон решимости не поддаваться своим наклонностям. Мое признание, казалось, смело для него все барьеры, и я слушал, как он рассказывал о своих годах полного одиночества, депрессии и разочарования. Наша беседа растянулась часа на три. Мама была в восторге, что мы так поладили.

В конце разговора мы договорились встретиться в следующее воскресенье после мессы, чтобы пропустить стаканчик в небольшом ресторане в Брее. Было очевидно, что Дермота раздирают противоречия по поводу его священнического сана и веры не менее сильные, чем из-за его сексуальности. Церковь осуждала нас, но и внутри нее самой происходили вещи, о которых мы в полном объеме узнали только недавно и на которые она не обращала внимания. Дермот был свидетелем нескольких подобных случаев и видел, как таких людей куда-то переводили или повышали в должности, а «проступок» их скрывался. Он чувствовал, что, если открыто заявит о своей ориентации, это сделает его в глазах окружающих не меньшим мерзавцем, чем те насильники, и мне потребовалось время, чтобы убедить его, что есть огромная разница между двумя взрослыми людьми, вступающими в осознанные отношения, и пожилым мужчиной, обладающим властью и использующим ее для сношения с ребенком, иногда даже не очень понимающим, что с ним делают. Дермот снова и снова ходил на исповедь, разговаривал с епископом, старался быть с духовниками честным. Они сказали ему что-то вроде: заткнись, или переведем тебя в какую-нибудь богом забытую дыру. После шести месяцев самоистязаний он бросил священство и вернулся к прежнему имени. К тому времени мы были уже близкими друзьями, а вскорости и любовниками. До Дермота я никогда не думал о том, чтобы жить с мужчиной. Я считал, что раз я гей, то мои отношения, вероятно, будут состоять из кратковременных сексуальных контактов, но, к своему удивлению, обнаружил, что глубоко люблю его и хочу, чтобы он навсегда вошел в мою жизнь. К счастью, Дермот чувствовал то же самое, хотя ему потребовалось чертовски много времени, чтобы признать это.

Но я забегаю вперед. После признания родителям осенью семьдесят третьего года у меня почему-то возникло желание написать Оливеру, чтобы официально сообщить ему, что я гей. Думаю, мне хотелось объясниться с кем-то, кто знал меня раньше, и извиниться за ревность к нему с Лорой. Я хотел, чтобы Оливер понял, что он не может «не любить педиков», потому что я один из них и считаю его другом. Думаю, мне стоило всё же писать то письмо на трезвую голову… Теперь, когда вспоминаю об этом, мне становится не по себе. Я получил ответ в течение недели. Не знаю, чего я хотел или ожидал, но он отметил, что мое откровение тем летом не удивило его, извинился, что пытался свести меня с мадам Вероник, пожелал всего хорошего и выразил надежду, что мне еще удастся встретить хорошего человека. Было ясно, что он подводит черту под нашей дружбой.

Наверное, я тогда совсем замучил своих родителей. Еще большим испытанием и огорчением для них стало, когда я объявил о намерении бросить колледж и открыть ресторан. Однако на этот раз мама была на моей стороне и в конце концов убедила отца одолжить мне необходимую сумму. Через несколько месяцев после моего возвращения из Франции я практически поселился на кухне, и мама была в восторге от моих кулинарных новшеств. Некоторые ингредиенты я привез с собой, а некоторые закупил через того самого лишившего меня девственности Тьерри. Папе моя еда нравилась, но он считал, что мне стоит проводить больше времени с книгами, хотя, когда я в одиночку приготовил ужин на вечеринку для двенадцати самых искушенных его друзей, ахавших от восхищения после каждой перемены блюд, моего отца убедили признать, что у меня дар, в который стоило инвестировать.

Все эти споры помогали нам отвлечься от печальной новости, что Лора не собирается домой на Рождество. В своих нечастых письмах семье она рассказывала о стройке, восстановлении восточного крыла на пожертвования, собранные по всей провинции. Хотя мы были несколько озадачены, но гордились благородством Лоры и отправили большую рождественскую посылку с не менее внушительным банковским чеком, любезно предоставленным нашим отцом.

Мой ресторан, L’Étoile Bleue, открылся в конце марта семьдесят четвертого в переулке рядом с Георгиевской площадью в центре города. В течение года моя жизнь коренным образом изменилась. Ресторан с самого его основания процветал, и через пару месяцев я понял, что если дела будут продолжатся нынешними темпами, то мне удастся вернуть долг отцу в течение пяти-шести лет, так что всё шло отлично. Затем, в августе, Лора вернулась домой.

Мои родители, конечно, вздохнули с облегчением, а я хотел знать о Клошане всё: как продвигается строительство в Шато д’Эгс, как поживает мадам Вероник, видела ли она Тьерри и так далее. Лора отвечала на мои вопросы, но казалась отстраненной и равнодушной. И выглядела ужасно: исхудавшей, с темными кругами под глазами. Во время обеда она едва дотрагивалась до еды. Мы не поняли, что причиной ее странного поведения был нервный срыв. А дело оказалось именно в этом. Мать отвела ее к доктору, который прописал дурно пахнущее укрепляющее питье, не имевшее никакого эффекта. Когда я предложил связаться с Оливером, Лора почти не отреагировала. Я не понимал, что происходит с сестрой, но беспокоился о ней и предложил поработать несколько недель в ресторане. Ей удалось взять академический отпуск в колледже на год, и оставалось еще больше месяца до начала занятий. Лора неплохо справлялась в течение нескольких дней, но потом вдруг перестала появляться, чем сильно подвела нас, столкнувшихся с нехваткой персонала. Она сказала, что устала. «От чего? – спросил я. – Ты же, черт тебя подери, ничего не делаешь!»