Должно ли действие закона эволюции, так мощно и повелительно проявившегося в методах природы с тех пор, как носятся в мировом пространстве молекулы, и до того времени как они образовали человеческий мозг – должно ли действие этого закона внезапно оборваться на точке смерти человека, не позволяя ему дальше развиваться и стать более совершенным существом по этому «предшествующему закону форм»? Приготовился ли мистер Гёксли утверждать невозможность того, что после смерти человек попадает в состояние существования, в котором его окружают новые формы растительной и животной жизни, результат нового переустройства сублимированной теперь материи?[782] Он ведь признает, что он ничего не знает о феномене тяготения; за исключением того, что, по человеческим наблюдениям, «камни, если их снизу не поддерживать, падают на землю и поэтому нет основания думать, что другие камни при таких же обстоятельствах не будут падать на землю».
Но он категорически отвергает любую попытку превратить эту вероятность в неизбежность и, по существу, говорит:
«Я категорически отвергаю и предаю анафеме того, кто вторгается, навязывает. Факты я знаю, и закон я знаю; но что такое неизбежность, как не тень, отброшенная моим сознанием?»
Она только то, что все, что происходит в природе, есть результат неизбежности, и закон, который однажды действовал, будет продолжать так действовать неопределенное время, пока не будет нейтрализован противодействующим законом равной мощности. Таким образом, вполне естественно, что камень должен падать на землю, повинуясь одной силе; но равно естественно также и то, что этот камень не должен падать на землю или, упавши, должен снова подниматься, повинуясь другой силе, равной по мощи, независимо от того, знаком ли мистер Гёксли с этим явлением или нет. Это естественно, что стул должен стоять на полу, куда его поставили, и точно так же естественно и то (как свидетельствуют об этом сотни компетентных свидетелей), что он поднимается на воздух, причем к нему не прикасается ни одна видимая рука смертного. Не является ли обязанностью мистера Гёксли сперва удостовериться в реальности этого явления и затем изобрести новое научное название для той силы, которая стоит за этим феноменом?
Пантеон нигилизма
«Факты я знаю, – говорит мистер Гёксли, – и закон я знаю». Ну, а каким образом он ознакомился с фактами и законами? Несомненно, посредством своих собственных чувств; эти бдительные слуги дали ему возможность открыть достаточно такого, что он считает истиной, чтобы построить систему, которая, как он сам признается, «кажется почти потрясающей для здравого рассудка». Если его свидетельство должно быть принято в качестве основы для всеобщей перестройки религиозных верований – хотя все то, что он выдвигает, есть только теория, – то почему же не заслуживает такого же почтительного отношения совокупное свидетельство миллионов людей о явлениях, которые подрывают самые основы его теории? Мистер Гёксли не заинтересован в этих феноменах, но те миллионы – заинтересованы; и в то время, когда он переваривает «хлебные и бараньи протоплазмы», чтобы набраться сил для еще более отважных полетов в сфере метафизики, они узнают знакомые почерки тех, кого любили больше всех, выведенные руками духов, и опознают в призрачных подобиях тех, кто жили здесь и прошли через изменение, называемое смертью, опрокидывая таким образом его [Гёксли] излюбленную теорию.
До тех пор, пока наука будет признавать, что область ее деятельности находится только внутри пределов этих изменений материи, что химия будет удостоверять, что материя путем изменения своих форм «от плотного или жидкого состояния до газообразного» только переходит из видимости в невидимость, причем сохраняется то же количество материи – до тех пор она не имеет права догматизировать. Она [наука] не компетентна, чтобы сказать либо «да», либо «нет», и должна предоставить слово лицам более интуитивным, нежели ее представители.
Выше всех других имен в пантеоне нигилизма мистер Гёксли ставит имя Давида Юма. Он считает великой услугой человечеству со стороны этого философа его неоспоримый показ «пределов философского исследования», за которыми находятся основные доктрины «спиритуализма» и других «измов». Десятая глава из «Исследования человеческого познания» Юма была так высоко оценена автором, что он считал, что в руках «мудрых и ученых» она будет служить постоянным средством воспрепятствования «всякого рода суеверным заблуждениям», которые в его понимании являются просто обратными названиями, означающими веру в некоторые феномены, прежде ему незнакомые, но произвольно причисленные им к чудесам. Но, как мистер Уоллес справедливо замечает, определение Юма, что «чудо есть нарушение законов природы», – неверно, ибо, во-первых, оно также подразумевает, что необычное явление есть чудо. Мистер Уоллес предлагает определить чудо как «любой акт или событие, совершение которых неизбежно подразумевает существование и вмешательство сверхчеловеческих сил». Сам Юм говорит, что «единообразие опыта становится доказательством», и Гёксли в этом своем знаменитом очерке признает, что все то, что мы знаем про существование закона тяготения, заключается в том, что по всему опыту человечества камни, если их не поддерживать, всегда падали на землю и поэтому нет причины думать, что то же самое не произойдет при идентичных обстоятельствах, а наоборот, есть все основания полагать, что произойдет.
Если бы было несомненно установлено, что пределы человеческого опыта никогда не расширятся, тогда в предположении Юма о том, что он знаком со всеми явлениями, какие только могут произойти под действием закона природы, была бы доля справедливости и некоторое оправдание за тот презрительный тон, которым отмечены все выпады Юма против спиритуализма. Но так как из писаний обоих этих философов видно, что они невежественны по части возможностей психологических феноменов, то нужно проявить много осторожности при взвешивании их догматических утверждений. Читая их, создается впечатление, что человек, позволяющий себе столь грубые критические выпады в отношении спиритуалистических феноменов, прежде чем возвести себя в сан академического цензора, вероятно, достаточно изучил данный предмет. Но в письме, адресованном Лондонскому диалектическому обществу, мистер Гёксли после сообщения о том, что ему некогда заниматься изучением спиритизма и что он его не интересует, – делает следующее признание, показывающее нам, на каких ничтожных основаниях современные ученые строят очень категорические мнения:
«Единственный случай спиритуализма, какой мне когда-либо довелось самому исследовать, представлял собою такой грубый обман, какого я раньше не встречал».
Что подумал бы этот «протоплазмический» философ о спиритуалисте, которому единственный раз предоставилась возможность посмотреть на звезды через телескоп, но над которым какой-то игривый ассистент обсерватории сыграл злую шутку, обманув его, и теперь этот спиритуалист объявляет всю астрономию «унизительным суеверием»? Этот факт доказывает, что ученые, как правило, полезны только в качестве собирателей фактов; исходящие от них обобщения часто оказываются слабее и нелогичнее, чем обобщения светских критиков. Это также причина того, почему они неправильно истолковывают доктрины древности.
Профессор Бальфур Стюарт воздает дань уважения философской интуиции Гераклита Эфесского, который жил за пять веков до нашей эры; он был «вопиющий» философ, который заявил, что «огонь есть великая первопричина и все находится в постоянном движении».
«Кажется, ясно, – говорит профессор, – что у Гераклита должна была иметься ясная концепция о прирожденной неугомонности и энергии Вселенной – концепция, близкая по своему характеру, только менее точная, чем концепция современных философов, которые рассматривают материю как динамичную по своему существу».
Он считает выражение «огонь» очень смутным. И это вполне естественно, так как нет доказательств, что профессор Бальфур Стюарт (который кажется менее склонным к материализму, чем некоторые из его коллег) или кто-либо из его современников понимают, в каком значении здесь употреблено слово «огонь».
Тройной состав огня
Его (Гераклита) мнение о происхождении всего сущего было таким же, как и у Гиппократа. Оба придерживались одних и тех же взглядов на верховную власть,[783] и поэтому их понятия об изначальном огне, рассматриваемом как материальная сила, короче говоря, как нечто сродни динамизму Лейбница, были «менее точны», чем понятия философов современности (что, впрочем, еще надо доказать). Но зато, с другой стороны, их метафизические взгляды об этом были намного более философскими и разумными, чем однобокие теории ученых нынешних дней. Их идеи были в точности теми же, что и у позднейших «философов огня», розенкрейцеров и зороастрийцев. Они утверждали, что мир был создан из огня, божественный дух которого есть всемогущий и всезнающий БОГ. Наука снисходительно подтверждает их претензии в отношении физического вопроса.
Огонь, в древней философии всех времен и стран, включая и нашу, рассматривался как тройственный принцип. Как вода заключает в себе зримую жидкость с незримо скрывающимися внутри газами, за которыми находится духовный принцип природы, который дает им динамическую энергию, так и в огне они различали: 1. Зримое пламя; 2. Незримый, или астральный огонь – незримый в бездействии, но во время деятельности производящий тепло, свет, химическую энергию, электричество, молекулярные энергии; 3. Дух. Они прикладывали то же самое правило к каждому из элементов; и всё, развившееся из их комбинаций и корреляций, включая и человека, они считали триединым.
По мнению розенкрейцеров, которые были преемниками теургов, огонь был источником не только материальных атомов, но также и тех сил, которые сообщают им энергию. Когда угасает зримое пламя, оно исчезает не только из поля зрения, но также и из концепции материалиста навсегда. Но философ герметизма следит за ним через «познаваемое подразделение мира по ту сторону в непознаваемое», точно так же, как он следит за развоплощенным духом человека, «искрой небесного пламени», в эфире, в загробном мире.