Арина проспала весь день до глубокой ночи. В монастырских церквах шли службы дневные, вечерние и ночные. По-разному всякий раз перезванивались на колокольне колокола. Бой башенных часов разносился далеко по полям и лесам, окружавшим монастырь.
Ничего этого Арина не слыхала. Она только раз проснулась среди ночи и увидела себя на полу, на подостланном войлоке, в большом коридоре, который был тускло освещен слюдяным фонарем. Рядом с Ариной лежали вповалку на полу другие женщины. Неподалеку от себя, на полу же, Арина заметила деревянный ковш, в котором была вода. Арина припала к нему, пила долго и жадно, потом снова повалилась на войлок и заснула опять.
Рано утром, на заре, Арина поднялась вместе с другими. Скатывая свой войлок, она услышала, как подле переговаривались женщины. Одна рассказывала что-то о каком-то Якуньке. Было, дескать, Якуньке всего одиннадцать годочков, и вороги даже его не пощадили. Зашли в избу, где был один Якунька, зажгли пук соломы, бросили на полати… И сгорела изба вместе с малым Якунькой.
У Арины в голове вдруг словно ветряная мельница завертелась. Якунька… Было ему одиннадцать годочков… Сгорел Якунька… Сенька… Что же Сенька?.. В розвальнях с Андреяном, которого считала убитым, в страшной беде, Арина совсем забыла о Сеньке.
— Сенька-а! — завопила она.
И, всплеснув руками, стала расталкивать людей, пробираясь к выходу.
По монастырскому двору сновали монахи, стрельцы в алых кафтанах, мужики в лаптях либо в валенках — много всякого народа, укрывшегося за монастырскими стенами из погорелой Москвы. Не глядя ни на кого, ничего не разбирая, Арина обогнула собор и бросилась к больнице.
В дверях больницы она наткнулась на Федоса Ивановича.
— Что ты, что ты! — замахал старик руками, когда увидел ее бегущую, с черным, словно обгорелым лицом, с блуждающими глазами. — Жив, жив Андреян! Что ты?
— Сенька! — крикнула Арина и повалилась Федосу Ивановичу в ноги. — Где Сенька?
— Сенька?.. — удивился Федос Иванович.
И вдруг понял. В самом деле: где же Сенька?
— Ах ты, грех какой! — всполошился старик. — Был Сенька будто в острожке. Словно мелькнул он пред моими очами. Когда, при каком случае, не упомню. Не спрашивать же теперь об этом Андреяна! Нельзя. Что ты, что ты, опомнись! Слаб Андреян, слаб еще, ох, слаб! Потерялся Сенька — будем Сеньку искать. Не убивайся, только не убивайся. — И Федос Иванович помог Арине подняться на ноги. — Сейчас снаряжу в Москву человека. А ты, Аринушка, не убивайся.
Через полчаса на худых дровнишках, в которые впряжена была неказистая лошаденка, выехал из монастырских ворот малый, ходивший у князя Дмитрия Михайловича в бубенщиках. Стоя на монастырской стене, Арина видела, как выбрались дровнишки с малым на Московскую дорогу и, прогромыхав по ухабам, словно растворились в белом пространстве.
Малый вернулся в монастырь только на четвертый день, вернулся пешком. Уже на обратном пути ему пришлось выдержать жестокое нападение волков.
Сначала малого выручал бубен, который, к счастью, оказался у него за пазухой. Когда волки очень уж наглели, малый своим бубном поднимал такой шум, что звери отбегали в сторону. Но серые скоро привыкли к бубну. Малый, видя, что другого выхода нет, бросил на съедение волкам свою лошаденку, а сам кое-как, хоронясь и плутая, добрался до Сергиева.
В Москве же малый нашел на месте Сретенки сплошное пепелище. Но двор князя Дмитрия Михайловича он по нескольким уцелевшим приметам разыскал. И там тоже — всюду одинаково — черные головни и кучи пепла. Уцелела в околотке одна Введенская церковь, да и та стоит с пробитой кровлей и рассеченными образами. И гуляет по церкви ветер, наметая сквозь сорванные двери перекатные волны рассыпчатого снега.
На Сретенке малый никого, кроме шляхты, не видел; людей в Москве осталось немного, а Сенькин и след простыл.
ЧТО ПРОИЗОШЛО С СЕНЬКОЙ
После того как Сенька и Воробей низринули на головы шляхты розвальни, полные снега, и потом вернулись на церковный двор, в острожке на Лубянке началось самое страшное.
На глазах у обоих мальчиков пронесли на плаще тяжело раненного князя Пожарского. На глазах у них острожек был взят поляками и на церковный двор набилось шляхты видимо-невидимо. Мальчики, не разлучаясь, сначала сновали то тут, то там, но, когда заметили, что русских воинов ни в острожке, ни вокруг не осталось, решили и сами спасаться.
Бежать с церковного двора было, однако, уже поздно: всюду шныряла шляхта с обнаженными саблями, с озверелыми лицами… Особенно напугал Сеньку какой-то пузатый пан, толстый, как пивная бочка, с перекошенным ртом и косой на оба глаза. Пузатый, переваливаясь с ноги на ногу, проталкивался сквозь толпы польских и немецких солдат и размахивал обнаженной саблей. Заметив распростертого на земле, бездыханного ополченца, он подбирался к нему и тяпал саблей по мертвому телу.
Сенька не узнал пузатого, не вспомнил, что видел его уже однажды, когда тот лежал на возу около тятиной кузницы в Мурашах. Перепуганному Сеньке было теперь не до воспоминаний. Гляди, смеркается ведь!.. Тяти нигде не видно, и Федоса Ивановича не видать… Сердитый пушкарь, скинувший давеча Сеньку с лестницы, лежит на снегу недвижимо. Где-то, все удаляясь, ревут трубы… Где-то, перебегая с места на место, бубнит бубен все одно и то же: «бу-бу-бу-бу!» Один Воробей еще подле Сеньки; он тащит снова Сеньку куда-то за руку; он бежит, и Сенька едва за ним поспевает. Так вместе с Воробьем Сенька очутился в церкви, в пыльном закутке, где были сложены наколотые дрова подле не остывшей еще печки.
В закутке было совсем темно, хотя вверху, под куполом, играли, как зарницы, отблески пожара. Давно умолк набат на колокольне; заглохли трубы; и ударов в бубен больше не было слышно. С улицы в церковь доносились только возгласы ликующей шляхты. Скоро ворвалась она, шляхта, и в церковь.
Хохлатые паны, не снимая шапок, рыскали по церкви, переворачивая все вверх дном. Они рубили в щепы образа; сдирали с них залоченые оклады, украшенные жемчугом; и пробовали даже пошарить в закутке, где за дровами притаились Сенька и Воробей. Шарили, но подняли при этом такую пыль, что, расчихавшись, махнули рукой и пошли прочь.
С улицы тянуло холодом, но у теплой печки Сенька и Воробей не зябли. У Воробья в кармане дырявого полушубка нашлось несколько хлебных корок, и он поделил их с Сенькой. Скоро обоих мальчуганов разморило от печки, и они заснули в своем закутке крепким сном.
Но печка быстро остывала от холода, ветра и снега, проникающих в церковь через дверь на улицу, которая оказалась сорванной с петель. В ночи несколько раз принимался орать уцелевший в каком-то сарайчике петух, но Сенька и Воробей не просыпались. Проснулись они, когда сарайчик сгорел вместе с запертым там петухом и на дворе уже стоял белый день.
Было тихо, невозмутимо тихо после вчерашней пальбы, набата, криков и стонов, рева труб и ударов в бубен. Ребята выглянули на двор. Там было пусто; на снегу лежали убитые; их уже и сверху припорошило выпавшим ночью снегом. От церковной сторожки, в которой жил со своим дедом Тимоха Воробей, даже золы не осталось: всю разметал ветер. А самого сторожа, Воробьева деда, не видно было нигде.
Ребята совсем зазябли к утру. Им хотелось есть, а есть было нечего. Сенька позвал Воробья к себе:
— Пойдем, Воробей, к нам на двор! Маманя нам печеного хлебца даст и капустки квашеной.
Когда Воробей услышал про квашеную капусту с печеным хлебом, у него под полушубком ходуном заходил живот. Он и в обычное-то время не всегда у деда своего получал такой завтрак, а за последние два дня Воробей так изголодался, что, казалось, мог бы сразу съесть каравай хлеба и капусты целое ведро. Только подавай! Поэтому Воробей, не раздумывая, согласился без всяких отговорок. Он счел только нужным справиться:
— А не прогонят? Может, прогонят, да еще и шею накостыляют?
— Что ты? — возразил Сенька. — Маманя у меня добрая. И тятя не дерется. Один раз — было это — посек меня розгой, когда я в горнушку песку насыпал. А мне вот ну нисколечко не было больно! Розга была дрянная, из обтёрханной метлы… Тятя хлестнул раз-другой, а розга возьми и сломайся. Пока тятя дергал из метлы другую розгу, я к мамане убежал. А к вечеру тятя вернулся из кузни, да и забыл совсем, что хотел меня другой розгой посечь. Во как! Так пойдем, что ли, Воробей?
— Пошли! — сказал решительно Воробей, и ребята стали пробираться по кучам золы, перемешанной со снегом, и по головешкам, еще теплым и исходившим дымками.
Ребята, однако, скоро поняли, что идти, собственно, некуда. Они видели, когда оборачивались, Кремль с башнями, палатами, соборами, с Иваном Великим… Несколько обгорелых церквей еще тянулось вверх своими закопченными куполами… Остальное, за малым исключением, представляло собой огромное и однообразное пожарище, где стаи воронья с истошным карканьем перелетали с места на место.
Сенька и Воробей долго плутали все вокруг да около, не находя двора Дмитрия Михайловича Пожарского. Все же по каким-то неприметным, непонятным для него самого признакам Сенька догадался, что попал наконец на то самое место, где они с отцом и маманей прожили почти полгода.
Вот здесь как будто стояла их избушка… Вон там, подальше, огороженная забором, была новая Андреянова кузница.
Сгорел забор, но на снегу остался словно очерченный углем квадрат. А посредине квадрата — зола и головешки. И торчит из-под черных головешек в одном месте железная наковальня, свалившаяся со сгоревшего деревянного обрубка, в другом — большой кузнечный молот с обуглившейся рукоятью.
Сенька наконец не выдержал: он заплакал навзрыд. Он плакал, размазывая по немытому лицу копоть и грязь, и приговаривал:
— Мамонька моя! Ой, не могу я больше! Куда я пойду? Быки бодаются, и волки зубами ляскают. Ой-ой-ой! Хлебца хочу-у…
Воробей постоял, поглядел вокруг, послушал, как разливается в плаче Сенька, и пошел копаться в золе и головешках.
Наковальня была очень тяжела, и отощавшему у нищего деда своего Воробью ее было с места не сдвинуть. Тяжеленек был и кузнечный молот с обуглившейся ручкой. И то и другое Воробей оставил на месте, даже присыпал золой. А вот вытащенные им в разных местах из-