Разоренный год — страница 18 из 36

поднялся соборный протопоп Савва Евфимьев. В руке у него была грамота, которую накануне привез из Троицкого монастыря Родион.

— Господа и братия, — сказал протопоп, прежде чем приступить к чтению послания Нижнему Новгороду от троицких монахов. — Господа и братия, горе нам, горе! Пришли дни гибели нашей. Погибает наше русское царство. Польская шляхта, паны польские замыслили русское государство наше разорить. Кто не заплачет и не обольется слезами?

И протопоп развернул грамоту.

Петру Митриеву почти ничего не было слышно. Заметив в руках у протопопа развернутый лист, Петр Митриев начал кое-как проталкиваться вперед. Старика и ребят, которые были с ним, все же пропустили, и они очутились у самой кафедры.

Протопоп подождал, пока все успокоится, и стал читать притихшей толпе:

— «Паны выжгли государство русское, Москву разорили, людей перебили, бесчисленную кровь пролили. Все до конца разорено и поругано…»

Народ в соборе наконец не выдержал. Вздохи и плач отдались под гулкими сводами храма.

— Горе! — слышалось со всех сторон.

— Погибла Москва, царствующий город!

— Гибнет русское государство!

Нижегородцы были подавлены в этот час общей великой бедой. Все они плакали о погибели русской земли.

Петр Митриев, стоя у самой кафедры, еще крепился. Но вот дрогнул у него волосок-другой на кончике бородки, и из глаз покатились обильные слезы.

Глядя на Петра Митриева, заплакал и Сенька.

А Воробей, поморгав глазами, только стиснул зубы и сжал кулаки.

КОЗЬМА МИНИН

Но тут из толпы к помосту, на котором стояла кафедра, пробился мясник Козьма Минин.

Не было человека в соборе, который не знал бы Козьмы Минина Захарьева-Сухорука. Незнатного рода, но большого ума, Козьма Минин был недавно выбран в Нижнем Новгороде земским старостой.

— Братья! — обратился Минин к сгрудившимся в соборе землякам своим. — Не пожалеем ничего, чтобы помочь русскому государству. Начнем первые! Какая же великая хвала будет всем нам от русской земли, когда от такого малого города, как наш, произойдет святое дело спасения родины! Я знаю: только примись мы за то, а и другие города к нам пристанут, и мы избавимся от ига чужеземцев…

Петр Митриев, полагая, как все глухие, что говорит шепотом, вдруг выкрикнул на весь собор:

— Дело говоришь, Козьма!

Все взоры устремились к Петру Митриеву.

— Кто таков? — пронеслось гулом по собору. — Старец как будто не здешний и не окольный…

— Купец московский Петр Митриев, — отвечали те, кто встречал старика у Козьмы Минина в лавке. — Марфы Петровны Кичигиной родной батюшка.

— A-а… Вишь ты как! Из белокаменной.

А Петр Митриев, не слыша ничего и не замечая, что Сенька дергает его за рукав, продолжал:

— При мне Москва горела. Великий город лежит распростертый. Ветер разносит пепел. Шляхта в Московском Кремле пирует, потешаясь над сиротскими слезами. Вот они — сироты московские, вот, вот!

Старик совсем разошелся. Он подтолкнул Воробья и Сеньку, но так, что оба мальчугана сразу очутились на помосте, над которым возвышалась кафедра. Так они и выстояли на помосте, пока Козьма Минин не кончил своего призыва к нижегородцам объединяться и ополчаться, чтобы постоять за землю отцов.

— Надо нам всем быть в соединении и за русское государство стоять, — говорил и народ, выходя из собора.

— Неужто русскому человеку ходить под польским королем!

Огромная толпа заполнила теперь Соборную площадь. Минин, увидя, сколько людей собралось здесь, вскочил на пустую бочку из-под лампадного масла и снова обратился к своим землякам.

— Братья! — разносился зычный голос мясника Минина по всей площади. — Не пожалеем ничего! Отдадим все, чем владеем, для спасения нашего царства!



— Братья! Отдадим все, чем владеем, для спасения нашего царства!


Он рванул на себе зипун и выдернул из-за пазухи свой здоровенный кошель. Кошель этот был так туго набит серебром, что оно даже не брякало. Минин развязал кошель, опрокинул его, и серебряные монеты, звеня, ринулись водопадом в оказавшееся подле бочки пустое ведро.

— Братья! — кричал Минин, вытряхивая в ведро все содержимое кошеля, без остатка. — Ничего не пожалеем! Отдадим все!

— Отдадим! — дружно кричали нижегородцы в ответ Минину. — Начнем первые! Соберем новое ополчение! Пойдем вызволять Москву!

И стали люди нижегородские тут же сносить Минину на площадь всякое добро. Несли деньги, золотые ожерелья, драгоценные камни и жемчуг, куски парчи и сукна. А у кого ничего не было за душой, тот снимал с себя медный крест и клал его в общую кучу на общее дело.

Подле бочки, на которой стоял Минин, откуда-то появились большой грубо сколоченный стол и деревянная скамья. И уже на столе выросла груда дорогих собольих шкурок, серебряной и золотой посуды и многого другого, чем богат был Нижний Новгород, сколачивавший свою казну ремеслами и великими торгами по Волге и Каме, по необъятной Сибири, по всему азиатскому миру.

— Погодите, люди! — крикнул Минин. — Не пойдет так. Деньгам и всякому добру надобны счет и запись. Кто сейчас постоит у казны? Приказывайте! И записывать кому?

— Ждан Болтин пускай у казны постоит, — раздалось в толпе.

— А книгописцу Патрикею записывать.

Дворянин Ждан Болтин, высокий, статный человек с нарядной тростью в руке, стал у стола. Другой — Патрикей-книгописец — был, наоборот, невзрачен и сутул — сутул потому, что промышлял перепиской книг на продажу. Целую жизнь провел он, скрючившись в своей избушке над маленьким столиком, скрипя гусиным пером по шероховатой бумаге.

Все принадлежности ремесла Патрикея оказались в его кожаной сумке: лист бумаги, гусиное перо, перочинный ножик и оловянная чернильница. Патрикей сразу же скрючился над угольником стола и пошел скрипеть. А Петр Митриев отвернулся в это время в сторону и велел Сеньке и Воробью заслонить его. Задрав рубаху под кафтаном, он развязал порты и снял с голого тела двойной кожаный пояс. Потом привел себя снова в порядок и, держа снятый с себя пояс высоко в руке, пошел с ним к Минину.

— Дай-кась мне острый ножик, Козьма, — сказал он Минину, показав ему пояс.

Минин понял. Он достал из-за голенища большой «засапожный» нож, из тех, что в ту пору носили вместо оружия многие русские люди. Петр Митриев ножом этим стал подрезать свой пояс и доставать зашитые в нем золотые монеты.

— Прими и мою лепту, Козьма, — сказал Петр Митриев. — Носил при себе, в поясе, на черный день, на крайний случай… Так вот же он, крайний случай! Дальше некуда. Получай! Вот те итальянские цехины и французские флорины; вот два дуката из Цесарской земли; а это гульдены немецкие…

Двадцать золотых монет, полновесных и полноценных, выложил старик Козьме Минину на стол, у которого стоял Ждан Болтин и где вел свою запись книгописец Патрикей. Затем Петр Митриев вернул Минину нож и швырнул прочь свой изрезанный в клочья пояс.

— Спасибо тебе, купец, что порадел о русской земле! — сказал Минин Петру Митриеву и низко ему поклонился.

— Это тебе, Козьма, спасибо, — ответил Петр Митриев, кланяясь Минину в свой черед. — Ты начал великое дело, с тебя и пойдет оно. Строй ополчение, да и о воеводе, не долго мешкая, подумай. Ополчение без воеводы — что тело без души.

— Думал я и об этом, Петр Митриев.

— Ну, и надумал?

— Надумал.

— Кто же, Козьма?

— Кому, как не Дмитрию Михайловичу князю Пожарскому, быть над нами воеводой! — ответил Минин.

НЕ ЗА ВЫСОКИМИ ГОРАМИ

Иона-врач прожил в Мугрееве у князя Дмитрия Михайловича до половины лета. Лечил он Дмитрия Михайловича и Андреяна какими-то травами, которые сам собирал в окрестных полях и лесах. И на ранней заре и среди дня, а, случалось, и ночью мугреевские мужики и ребята встречали за селом у себя сухонького монаха с посошком и берестяной коробушкой. Бывало, наклонится монашек, сорвет былиночку, расправит ее, разглядит и в коробушку положит.

Вся горница у Ионы-врача в мугреевских хоромах Пожарского была увешана пучками шалфея, дикой мяты, укропа, повилики, мака, полыни, ромашки, чемерицы, волкобоя, сон-травы. Они лежали грудками и на подоконниках и на столе. Сладкий, немного дурманящий дух шел из горницы Ионы-врача; и от самого Ионы приятно пахло — пахло полем, лугом, лесом, землей, когда она вся в цвету.

Из трав этих Иона готовил отвары, настойки, бальзамы и мази. Князь Дмитрий Михайлович и Андреян принимали из рук Ионы лекарства и делали всё, как наказывал Иона-врач.

В июне зацвела липа, цвел тысячелистник, лиловые колокольчики покачивались на легком ветру по бережку речки Лух. К этому времени князь, припадая на одну ногу, уже выходил в сад. Андреян, с зажившим на лице шрамом, подолгу сиживал теперь у раскрытого в избе окошка.

Однажды князь, издали заметив Андреяна, подошел к окну. Андреян хотел было встать, но Дмитрий Михайлович не дал ему этого сделать.

— Сиди, сиди, Андреян, — сказал ему Пожарский. — Сиди уж! Ну, как у тебя, Андреянушка, боевой мой товарищ?

— Слава богу, — ответил Андреян. — Затянулись, зажили мои раны. Поздорову ли у тебя, князь Дмитрий Михайлович?

— И я не больно жалуюсь, Андреян. Хоть и прихрамываю, а — видишь? — ногами шевелю. Поставил-таки меня на ноги Иона-врач!

— Поставил, князь Дмитрий Михайлович! Спасибо ему! Знающий монах. Ведает, какая к чему трава идет, какую когда срывать, какой травой когда пользовать. Не будь Ионы — не сидел бы я теперь у окошка, а лежал в сырой земле.

— Верно, Андреян! — заметил князь. — Это верно. Ну, а как с твоим Сенькой? Неужто ничего?

В избе, в темном углу за печкой, кто-то всхлипнул. Это Арина, когда Дмитрий Михайлович неожиданно вырос у нее под окном, в испуге забилась туда. И она заплакала тихо и протяжно, едва Дмитрий Михайлович спросил о Сеньке.

У Арины в душе была своя рана, которую никакими травами не залечил бы и Иона-врач…

Но вот и липа отцвела, начала земляника созревать… Князь Дмитрий Михайлович расхаживал по двору с Федосом Ивановичем, заглядывая в амбары и сараи… Андреян посылал бубенщика под Шую на ярмарку прикупить чего-нибудь из инструмента, потребного по кузнечному ремеслу. А Иона-врач стал собираться в дорогу.