ческих наук Папанин; на выставках мы встречали Корина, Кончаловского, Тышлера, Кукрыниксов. Они все, и старые и молодые, сияли для нас очень далеко или высоко, как звезды. А иногда вдруг оказывались почти рядом.
Сейчас их имена известны всему миру. О них пишут диссертации, печатают монографии. Вот почему я вдруг останавливаюсь как вкопанная и думаю: как мне нужно писать о них, как мне можно писать о них? Но не писать я тоже не могу! Даже если они были далеко и высоко, они проходили сквозь нашу жизнь, сквозь мою душу, оставляя глубокие следы в ней, изменяя ее, формируя, может быть.
Случалось и так, что в Ташкенте, во время страшной войны, я вдруг могла войти в каморку на втором этаже, где жила Анна Андреевна Ахматова, и говорить с ней, и сидеть рядом. И в моем альбоме есть стихи, написанные ее рукой:
Но я предупреждаю вас,
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни звездой,
Ни родниковою водой,
Ни колокольным звоном
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном.
Или так. На праздничном концерте в Колонном зале Дома союзов за кулисы к актерам в огромный круглый зал (интерьер архитектора Казакова) пришел – кто? – Чкалов. Молодой, веселый, в парадной форме. Пришел просто к кому-то из актеров. Дружески расспрашивал нас о работе, о делах. В это время Давид Ойстрах вернул мне альбом со своим автографом. Чкалов взял книжечку в руки и сказал:
– А почему у вас моего автографа нет? – сел и сразу, не задумываясь, написал знакомую мне с детства загадку о смородине: «Красная? Нет, черная. А почему белая? Потому что Зеленая».
Представить себе сейчас Москву тех дней, когда вернулись спасенные челюскинцы, невозможно. Хорошо, что есть телевидение, которое может показать документальные кадры. Но все равно невозможно себе представить. Двадцать девять раз Ляпидевский вылетал в поисках льдины, на которую можно было бы посадить самолет. Все люди так ждали их спасения, так знали все подробности, что, когда это совершилось, у каждого было чувство, что спасли его самого.
На улицах люди пели, обнимались; с самолетов крупным снегом сыпались листовки; люди в окнах, на балконах, толпой во дворах. Все хотели увидеть героев, встретиться с ними. И Борис Михайлович Филиппов сумел сделать вечер-встречу с челюскинцами в ЦДРИ.
Сколько было придумано, чтобы порадовать и посмешить их! Артисты выступали оригинально, нестандартно, от всей души. Я в программе говорила челюскинцам какие-то смешные и глупые вещи, как бы пытаясь обсуждать научные проблемы от лица просвещенной невежды.
Затем, после концерта, мы видели героев дня не в зале, со сцены, а близко, рядом. И я подошла к Отто Юльевичу Шмидту, чтобы увидеть, какой он без шапки и без льдинок в бороде. Он повернулся ко мне, здороваясь, и я увидела его глаза, необыкновенные глаза под густыми бровями, глубокие, бездонные. Потом, через много лет, когда я увидела на Северном полюсе воду Ледовитого океана в разводьях льдин, я вспомнила, какой был цвет глаз у О.Ю. Шмидта.
А в альбоме в тот день он написал мне так: «Когда очень умная женщина говорит глупости, то мне, старому человеку, остается только сказать: какая Вы прелесть!»
Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко этот альбом попал в руки в ВТО, после одного из «капустников».
– Я его беру, – сказал он, – и верну вам завтра. – Мы жили в одном доме.
На другой день, когда мы вместе поднимались в лифте, он отдал мне альбом. На одной из страниц аккуратнейшим образом была вклеена маленькая фотография Владимира Ивановича, идущего по улице Ниццы, и написаны слова: «Пусть радость, которую Вы посылаете людям, возвращается к Вам сторицей и утешает в неизбежных для всякого таланта полосах личной печали». Эти слова я повторяю, как молитву, в дни печалей и катастроф.
И не забуду, как Маечка Плисецкая, двенадцатилетняя, встречаясь со мной, говорила милые, ласковые детские слова актрисе, которую она любила и на которую бегала смотреть. А потом, через долгие годы, я, немея от восторга, не могла вымолвить ни слова, встретив ее возле дома, где она жила, бледную, усталую после спектакля, и глядела на нее. Я знала, что до Плисецкой не было никого подобного и еще пройдет после нее сто лет – и не будет второй такой никогда. Такой – никогда.
Вот так и проходили эти люди через нашу жизнь. Одни проплывали далеко, как созвездия, другие приближались, может быть, наклонялись к тебе, спрашивали твою бедную душу, что болит, чем помочь.
Кукрыниксы
Кукрыниксы мои дорогие, я вас нигде не искала, мы нашли друг друга сразу и полюбили. Сколько добрых слов я от вас слышала, сколько раз вы меня утешали в горестях! А сколько мы вместе смеялись и помирали со смеху, рассказывая все глупости и выполняя все розыгрыши или слушая придуманные вами поговорки.
Я долго не могла привыкнуть к вашей любимой игре в шарады. А умная Маргарита Алигер уверяла меня, что это прекрасная игра, и мы все, как ненормальные, наряжались и представляли. Подумать только, взрослые люди, знаменитые!
А Наталья Константиновна Павленко (Тренева), когда мы собирались у нее, она только и мечтала и ждала, когда начнем играть в шарады и превратим ее красивый дом в безобразный хаос, с кучей разной одежды, с юбками, шляпами, зонтиками, кастрюлями и цилиндрами, пока все не наиграются, не нахохочутся и не успокоятся.
В один прекрасный вечер у Треневой М. Куприянов, который во втором слоге шарады играл испанку, хотел быть еще прекраснее. Тогда Наталья Константиновна вынула из шкафа платье, которое ей привезли из Парижа для встречи Нового года. По размеру это длинное платье подходило Куприянову. И Наталья натянула на него свой наряд – это чудо красоты, сделанное бог знает из чего, из какой-то неведомой нам ткани органди. Миша действительно влез туда. Надо было видеть эту испанку в очках и с веером! Но когда он закончил сцену и резко повернулся, все услышали странный треск и увидели разорванное на спине снизу доверху платье и голубую Мишину майку, сиявшую во всей красе. Все смеялись до слез, а Наташа плакала не от смеха: ведь она еще ни разу не надела этот наряд.
А как мы постоянно попадались друг другу на всех выставках, и я не знала, кого обнимать раньше – длинного Мишеньку Куприянова, чьи глаза сияли добротой даже через стекла очков, с его Женечкой, или Порфишечку Крылова, который при этом и не улыбнется, только позволит поцеловать себя в щеку. А Коля Соколов сам обнимет ласково, как всегда, будто мы вчера только виделись.
И все персональные выставки Кукрыниксов – вместе и поврозь – и мой восторг хорошо помню. Я твердо знаю, что еще в XXI веке кто-то будет отчаянно гоняться за вашими мини-скульптурами-шаржами: Мейерхольд, Прокофьев, Станиславский, Москвин, Качалов – и не успокоится, пока не соберет все пять фигурок. А какие же вы умные, какие талантливые и как вы меня всегда безобразно разделывали под орех в своих карикатурах в книгах и журналах!
А то еще мы сидели за ширмами на открытии клуба писателей ФОСП[9], выступая с куклами-шаржами. А кукол вы сделали сами. И как это было замечательно и весело! И кроме нас никто так не сумеет веселиться.
Здесь же находились Б. Тенин и Л. Миров, озвучивавшие кукол-шаржи на писателей и критиков. А я играла роль Петрушки, который со всеми этими писателями и критиками запросто разговаривал.
Из зала к нам за кулисы пришел Маяковский и стал смотреть представление с этой стороны. Он остался здесь до конца спектакля. Куклу-Маяковского Владимир Владимирович видел раньше, давно, когда Кукрыниксы еще только репетировали. Он тогда брал ее в руки, долго разглядывал лицо, пиджак, свитер, папироску, приклеенную в уголке рта. И здесь, за ширмами, Владимир Владимирович рассматривал подробно кукол: то критика А. Эфроса, то поэта Сельвинского; смотрел серьезно и внимательно, иногда улыбался. Такой громадный, он старался занимать меньше места, чтобы не мешать исполнителям.
Зиновий Гердт
Где же я достала Гердта? Да, правильно, в Ленинграде. В Москве, конечно, мы виделись, да все некогда было рассмотреть его поближе. А тут в гостинице я его сразу разглядела. Идет, хромает. Правильно, это он. Ну, я сразу после первого разговора выяснила, что его-то мне всегда и не хватало. Наконец-то я его нашла, моего друга милого. Вот с тех пор и люблю его всегда.
Одно то, что он, прекрасный комедийный актер, мог так беззаветно поверить куклам, поверить в их право быть в театре, настоящем кукольном театре, отдать себя ему, вызывало мое преклонение перед Гердтом. Это сейчас все кажется просто: раз-два, пошли смотреть спектакль в театре Образцова (если удастся попасть). Нет, вы сначала сделайте его, как делали Образцов, Самодур, Гердт и другие, такой – первый в мире. Кукольных-то театров везде полно, во всех странах, ведь куклы существовали у всех народов, всегда, прежде всего. Но эти люди пришли делать такой театр, рискуя всей своей актерской судьбой. Разве знаешь, что выйдет, что получится! А что как ничего не получится?
Нет, это не каждый актер согласился бы и смог тогда. А само кукловождение – это трудное, физически тяжелое искусство-ремесло. Возьмешься за него – сам не рад будешь. А искусство заставить зрителя, взрослого, верить кукле, смеяться, рукоплескать, восторгаться во всем мире?!
А кукол делают другие мастера, а технику, по-моему, придумывают совсем другие люди.
Я об этом рассказываю как человек как будто мало сведущий. А ведь сколько раз мне предлагали за кулисами театра рассмотреть всю технику, как все это действует. Я не согласилась ни разу, не смогла заставить себя посмотреть. И за все годы работы на концертах рядом с Образцовым за кулисами ни разу я не заглянула за ширму, не хотела, боялась увидеть висящую на гвоздике живую Кармен или Тяпу. Я просто смотрю на кукол, как на игрушечных артистов, и мне все равно, каким чудом это достигается, – просто я смотрю и наслаждаюсь.