Луна ведь —
это круглый стол с едой.
Сидим за ним, от голода стеная.
Или:
Слова остались в прошлом.
Молчание застыло между нами…
Тетрадку он нашел ранним вечером, устроился с ней на террасе, окруженной невысокими кипарисами, и перечитал от корки до корки несколько раз. Сначала — с чувством, что делает нечто недозволенное и постыдное, подглядывая в замочную скважину за обнаженной чужой женщиной, потом — что слышит шепот Марии, что она пытается сказать ему что-то важное, предназначенное ему одному. Ее слова касались его сознания, но их глубинный смысл от него ускользал, он улавливал лишь невысказанный упрек, окутанный смирением и тишиной. Жизнь Бояна протекала шумно, изнурительно, даже дико, ежедневные проблемы раздирали его на части, эта стихотворная тишина и недосказанность вызвали у него раздражение как отклик на ее закодированное презрение. Все стихотворения были предельно кратки. Как молитва. Как покаяние. Он подумал тогда, что причина — в ее заикании, в ее обаятельном (для него) дефекте речи, который у других вызывал лишь чувство неловкости, что именно заикание обусловило эту ее лаконичность. День вокруг него красиво угасал, звонки трамваев, доносившиеся с бульвара «Черный пик» звучали как-то празднично, его нежность и нежелание смириться с отчуждением жены росли… Бояна поразило последнее хайку, которое Мария написала трижды, ничего в нем не изменив.
Кто-то стучит в мою дверь —
враг или друг?
Если уйду,
кто останется здесь
открывать ее?
А если вернусь —
кто меня встретит?
На следующий же день Боян позвонил одному известному поэту, полуклассику-полудиссиденту и при всей своей занятости договорился о встрече у него дома. Поэт встретил его в костюме, даже галстук-бабочку нацепил — и стал похож не препарированную птицу. Боян вытащил ксерокопию тетрадки и положил ее на журнальный столик. Столик шатался.
— Это стихи моей жены, — сказал он. — Хочу их издать. Знаю, что сейчас это можно сделать за деньги. И я готов заплатить. Много.
Лицо полуклассика просветлело, его пожелтевшие от табака пальцы жадно цапнули рукопись. Этот человек выжил при скудоумии тоталитаризма, но оказался беспомощен перед постоянным недоеданием. Он был явно истощен, в потертой одежде, и даже сейчас выглядел голодным. Боян сразу же понял, что хайку Марии его не особо волнуют — свое безразличие полуклассик залил потоком дифирамбов и неуемного восторга. Все это создавало впечатление нечистоплотности, казалось, даже появился гадостный тошнотворный запашок. «Дух сопротивляется насилию, — мелькнула у Бояна мстительная мысль, — но перед унижением нищеты он бессилен».
— Госпожа Тилева — прирожденный поэт! — восторгался он. — Вы только послушайте, как она это сказала:
Осень раздевает меня как в последний раз…
Верни деревьям листья.
Он сглотнул и мечтательно умолк, глядя в угол комнаты поверх книжного шкафа, где не было ничего, кроме пыльной паутины. И пообещал, что сборник стихов будет богато иллюстрирован (перечислив имена своих друзей-художников), что он, разумеется, выйдет в твердой обложке, к тому же они сделают ей экслибрис, чтобы госпожа Тилева могла ставить его на свои личные экземпляры или добавлять к автографам. В то время Боян еще смущался при виде чужого унижения. Он достал портмоне и отсчитал для начала две тысячи долларов, оставив их на столике. Из него случайно выскользнула фотография Марии на созопольском пляже: обняв дочерей, она улыбалась в объектив мимолетной и, вместе с тем, какой-то заикающейся, смущенной улыбкой…
Для презентации книги Боян снял фойе театра «Слеза и смех», пригласил всю интеллектуальную элиту, несколько политиков (тогда он был знаком лично лишь с несколькими из них), человек пятьдесят бизнесменов с женами. Для коктейля были приготовлены дорогие напитки и деликатесы, которых хватило бы на целую роту солдат. Книга и в самом деле получилась прекрасной: на изысканной кремовой бумаге, с обилием полуабстрактных рисунков, обложка стилизована под грубую льняную ткань — воплощение сдержанного достоинства. Протягивая ее Марии, он подумал, что держит в руках ее душу. Она вяло взяла книгу, скользнула взглядом по ее названию «Короткое небо», предложенному поэтом-диссидентом, и с интересом перелистала начальные страницы. Ресницы жены удивленно затрепетали, словно заикаясь, и в тот долгий миг ожидания Боян почувствовал, как что-то между ними безвозвратно оборвалось, словно кто-то выронил хрупкий сосуд их жизни, и тот вдребезги разлетелся у их ног.
— Ты меня обобрал… к-кто, кто тебе позволил? — ее слезы его обожгли.
— Я хотел доставить тебе радость.
— Зачем ты так со мной, тебе мало других обобранных?
— Прекрасные стихи, они меня тронули.
— Единственное, что мне принадлежало… — Марию трясло, неудержимо, как в лихорадке. Ее пальцы, судорожно вцепившиеся в книгу, разодрали ее надвое, и это мучительное усилие его поразило, Бояну показалось, что она разрывает саму себя.
На презентацию она не пришла.
Выйдя из ванной, Боян почувствовал, что упругие массажные струи в джакузи не смогли смыть с него усталость. Это его разозлило. Он торопливо натянул на себя шелковый халат и босиком спустился в гостиную. Мария по-прежнему вязала, судорожные хаотические движения ее рук выдавали неуверенность и скорбь, словно подчеркивая неподвижность всей фигуры. Челка на лбу растрепалась, лицо приобрело восковую бледность, как у святой великомученицы. Мария почувствовала его приближение, но не подняла голову от вязания, вцепившись в вязальные спицы, она держалась за них, как утопающий за соломинку.
— П-прекрасный, — сказала Мария, — п-по-получится с-свитерок.
Он вновь почувствовал, что она пытается отложить этот разговор, уйти от него, само слово «свитерок», какое-то ускользающее и провинциальное, мучительно заикающееся и оплетаемое спицами, должно было защитить ее, затянуть пряжей пустоту, разверзшуюся между ними. «Это она виновата, — мстительно подумал Боян, — молчала десять лет. Десять лет я боролся даже не за ее благосклонность, а за каждое ее слово!» Ее мнимая беспомощность отталкивала его, он почувствовал, что внутренне окаменел — в последнее время чужая слабость вызывала в нем злость и ожесточение. «Прошу тебя, умоляю, — сказала ему Магдалина, — будь к ней очень внимателен. Она… она самая достойная из нас».
— Я живу с другой женщиной, — сказал он, сел на кожаный диван и закурил сигару.
Мария вздрогнула, поправила челку, раскашлялась от едкого сигарного дыма. Она сама давно уже не курила, не пила, не спала с мужчинами, отказалась от всего, только медитировала, закуклившись в своем невозможном мирке, призванном увести ее в бездонную пустоту просветления. Боян не поленился сходить как-то на один из знаменитых сеансов ламы Шри Свани в пахнущем паркетной мастикой салоне. Этот посвященный в таинства швед или норвежец напоминал коротко подстриженного, сдержанного, но маниакально преданного своей идее великовозрастного хиппаря. Он вещал, подобно пророку, объясняя духовное самосовершенствование как отказ от всего: от любой привязанности, иллюзии и сопричастности. Словами и своим личным обаянием он стремился разрушить жизнь этих увлеченных его идеями неофитов во имя химеры, веры в пустоту, которая (подумал тогда Боян) есть ни что иное, как та же привязанность, очередная иллюзия, крайняя степень самоотречения. Страсть к чему-то иному, эфемерному, но точно такому же мнимому и обременительному, как наши самые незамысловатые чувственные влечения. «Отказ от всего человеческого и приобщение к непознаваемому — очередная ловушка, мертвая хватка капкана, предполагающая самую ненадежную свободу и добровольное подчинение», — сказал он себе тогда.
На сцене лама Шри Свани, сидя в луче прожектора, ел черешню. Пока мужчина в тени за его спиной переводил, лама оприходовал две тарелки. Голоден ли он был или этим актом насыщения плоти хотел продемонстрировать свою обыденность, близость с впавшими в транс послушниками? Боян не испытывал голода, но поглощение черешни и выплевывание косточек его отвлекали. Он затерялся в толпе, подобрался поближе к сцене и увидел в третьем ряду Марию. Ее преклонение граничило с нелепостью и инфантильностью. «Она ловит каждое его слово, — мелькнула у него бессвязная мысль. — А, может, Мария искупает мои грехи?»
Молчание, повисшее между ними, казалось ему таким же непробиваемым и инфантильным. Ему захотелось черешни. Он хотел повторить: «Я живу с другой женщиной», но она его опередила:
— С-сколько ей лет?
— Двадцать шесть, — с облегчением ответил он: Мария все же заговорила.
— Я ее з-знаю?
— Это Магдалина… моя секретарша.
— М-магдалина, кажется, девушка умная и порядочная, — как-то задумчиво произнесла его жена, — ты ее не заслуживаешь.
— Я не заслуживаю никого и ничего.
— Она т-тобой восхищается, да?
— Она меня любит.
— А т-ты ее?
— Не знаю, — честно ответил Боян. — Я ее желаю, давно уже я так не желал женщину.
— П-потому что я тебя бросила?
— Ты действительно меня бросила.
— П-причем, не только в постели… ты ведь хотел сказать именно это, да?
— Каждому нормальному человеку нужно с кем-то делиться наболевшим.
— С н-ней это п-просто, она не заикается.
— Она не заикается.
— И ей н-нравится все, что ты делаешь?
— Я не делаю ничего плохого. Мне тоже нелегко, может, это прозвучит высокопарно, но порой мне труднее, чем тем, кто роется в мусоре.
— Б-бедняжка…
— Не нужно ее жалеть.
— Я ж-жалею тебя… Р-раз ей всего д-двадцать шесть, она еще выкарабкается. А вот ты, это уже не ты.
— Знаю, я сволочь, потому что привык во всем идти до конца.
Его слова удивили ее, может, даже задели, Мария уронила свое вязание на колени и подняла на него глаза. Лицо ее побледнело и застыло.