Разруха — страница 20 из 79

Когда после праздников она снова его увидела, подпиравшего школьный забор, Катарина сама предложила, чтобы он перенес ее в рай. Его мансарда была бедной и очень чистой, как келья в женском монастыре, на ставне сидел голубь, стены были увешаны странными картинами, исполненными боли и ужаса. «Это рисунки моих клиентов, — сказал ей Пеппи, — рисуют и дарят их мне». «Неужели тебе не страшно? — спросила Катарина, — ты ведь убиваешь людей…» «Люди смертны, — беззаботно отмахнулся он. — Наркота дает возможность самому решить, когда это должно случиться, и убивает страх». Они выкурили по сигарете с марихуаной, но удовольствия она не получила и видения ее не посетили, ее затошнило. Акула раздел ее, зашел в чуланчик и вымылся в оцинкованном тазу, потом вернулся к ней, обнаженный, оказавшись мужчиной выдающихся достоинств. И только тогда он снял с нее очки и с сожалением сказал: «Я не смогу с тобой, Кат, потому что ты не такая, как мы». «Я тебя не понимаю», — ответила она. «Ты не такая, как я, Кат, нас различает вот это», — он достал из ящика ночной тумбочки резиновую трубку, которой перетягивал вену, шприц, иглу, высыпал драгоценный порошок в ложку и стал разогревать на свече. Растаявшая жидкость закипела, запахло чем-то неизведанным, чуть пригоревшим. «Хочешь, чтобы мы нашли друг друга?» «Хромая, он сделал шаг, другой. Это вскружило мне голову. Голая, без очков, наверное, я выглядела идиотски нелепо, просто смехотворно, — сказала Катарина. — Но со мной случилось что-то неописуемое, это нельзя рассказать словами, ты чувствуешь одновременно несовместимые вещи — и муку, и потрясение, и головокружительную свободу, но главное — видишь всех и вся, ты прозреваешь и видишь все, словно глазами Бога, а уж я, с моими диоптриями…»

Пеппи обвел ее вокруг пальца. Он не переспал с ней, и когда она очнулась, чувствуя себя выжатой половой тряпкой, то увидела его рядом, с милой улыбкой на лице и уже одетого. И тогда она поняла, что сам он не колется, что никогда этого не делал. Через несколько дней она захотела его увидеть снова, и в туалете соседнего автосервиса Пеппи продал ей первую дозу героина.

— Зачем ты мне все это рассказала? Чтобы причинить себе боль?

— Нет, пап, я действительно не была влюблена в Акулу, он даже не был мне интересен. Я спрашиваю себя, хочу, чтобы ты мне помог найти ответ: черт побери, зачем я это сделала?

— Наверное, ты тоже ожесточилась, — сказал я ровным голосом.

— Может, ты и прав… в то время меня грызла больше чем тоска, — задумчиво ответила она, надела очки и поцеловала меня. — Но есть еще кое-что…

— Что? — во мне вспыхнула надежда.

— Они не хотят, чтобы мы были умными и знающими, мы не нужны им способные и преуспевающие. Им мы нужны отупевшие, одуревшие и под кайфом.

— Кому это им? — спросил я.

— Им, этим денежным мешкам, нашим говняным политикам, паршивым бизнесменам, всем неприкасаемым, — она махнула рукой в сторону липкого смога, окутавшего Софию, — всем им.

Никогда не забуду день двадцать девятого июля того очистительного и бесплодного лета, когда вокруг неожиданно потемнело, склоны гор покрыли тучи, засверкали молнии, запахло озоном и кориандром. Я запретил маме и Веронике приезжать к нам, купил телефонную карточку на двести звонков, и каждый вечер мы ходили звонить им из ближайшего телефона. В тот вечер Катарина долго разговаривала с моей мамой, первые капли с небес тяжело упали в дорожную пыль, а затем нас окутала пелена дождя с градом — мы бросились к дому под сильнейшим ливнем. В дом ворвались промокшие до нитки, запыхавшиеся, оглушенные громом. Я заварил чай из дикого тимьяна, она поднялась в свою комнату переодеться в сухую одежду и вернулась с осунувшимся лицом, бледная, а когда мы коснулись друг друга, нас ударило током.

— Пап… — она старалась улыбнуться, — кажется, я сейчас попытаюсь тебя обмануть.

Я заметался по гостиной, наткнулся на чертов стул, перевернул его, зашарил в буфете и наконец, нашел пакет, в котором лежали отцовские ремни.

— Я постараюсь держать себя в руках, — Катарина была сейчас похожа на маленькую испуганную девочку.

— Скорей, мышка-мишка, тебе нужно лечь. Папа тебе почитает.

Привязывая ремни к кровати, я почувствовал, что впадаю в панику, пальцы стали ватными, пришлось их укусить, чтобы вернуть им нормальную подвижность. Наконец, задыхаясь от спешки, я закрепил ремни, думаю, со стороны все это действительно напоминало возню извращенца, готового надругаться над собственной дочерью. Я снял с полки «Винни-Пуха» и присел на край постели.

— Сними с меня очки… — это были ее последние связные слова.

Она стала обильно потеть, за несколько минут одежда на ней промокла, выражение глаз изменилось — они стали совершенно пустыми, я никогда не видел у нее таких странных, бессмысленных глаз. Судороги волной проходили по всему телу дочери — нет, она не дрожала, а как-то растекалась по простыне… У него не было лица и формы, но оно сжимало Катарине горло, душило ее, обладало ею, как злой мстительный демон, вгрызаясь в каждую ее клетку и доводя ее до крика. Сама Катарина молчала, и я не понимал, откуда у нее силы молчать, в душе я молился, чтобы она хоть застонала. Неожиданно фальшивым льстивым голосом она меня попросила:

— Отпусти меня в туалет… отвяжи.

— Это сопутствующая ломке болтливость, детка, — я вытер полотенцем ей пот с лица, — помнишь, мы ведь договорились, что обойдемся без сложностей?

— Прошу тебя, умоляю… — монотонно бормотала она, — я ведь описаюсь.

— Ты становишься слишком красноречива, дорогая, к чему такие подробности?

Судороги ослабли, но спустя какое-то время налетели вновь, еще более сильные и болезненные, пытаясь скрутить ее в узел, заставляя выворачиваться наизнанку.

— Я здесь, я рядом, папа с тобой… — твердил я, как заевшая пластинка.

Попытался было дать ей успокоительное, выписанное доктором Георгиевым, но она выплюнула лекарство мне в лицо. Я верил, что отцовские ремни выдержат ее метания, но боялся, что она разорвет себе ими кожу рук, пытаясь вырваться и взлететь — навалился на нее сверху и прижал к постели всей тяжестью своего тела. Я должен был спасти своего ребенка. Она впилась зубами мне в плечо, изо рта у нее потекла пена, лицо по-старушечьи сплющилось и смялось.

— Ненавижу… ненавижу… — рвалась она из себя, — животное, педераст, грязная тварь…

Эта неистовость длилась минуты или часы, я потерял чувство времени, на улице была ночь, шел дождь, пела водосточная труба, в распахнутое окно вливалась влажная прохлада, мы с Катариной оба дрожали. Она действительно описалась, я чувствовал острый запах ее извергнутого страдания, впитавшегося в матрас.

— Папа здесь, папа с тобой… — бессвязно бормотал я.

— Мне тяжело… и ты мне мешаешь дышать, — в какой-то миг сказала Катарина, и я понял, что самое страшное уже позади. Светало. Блеклый предрассветный морок показался мне прекрасным. «Теперь мне осталось завершить лишь одно, — мелькнула в голове удивившая меня мысль, — остался только этот… Акула!»

В следующие полтора месяца Катарина пережила еще четыре ломки, но куда более легкие, поверхностные, я бы сказал, человеческие, в том смысле, что мы не теряли голову. Она всегда заранее предупреждала меня об их приближении, не подвела ни разу, не обманула, а взамен я позволил ей рассказывать, что она чувствует, разрешая погружаться в скользкое утешительное течение слов, вербализировать взрывные спазмы сознания и плоти. Мы говорили помногу и обо всем, словно обретая друг друга в этом вынужденном одиночестве, почувствовав, наконец, что она моя дочь, а я ее отец.

Потянулись медлительные скучные дни. Свет, созрев у нас на глазах, приобрел золотистый оттенок осени, зелень совсем скукожилась, ласточки научили птенцов летать. И я, и Катарина уже понимали — теперь она выздоровела. Когда четырнадцатого сентября, в канун первого школьного дня, я загрузил в машину наш багаж и закрыл на ключ дачу, возвращая ее паукам и запустению, Катарина подошла и крепко обняла меня. В руках у нее были отцовские ремни.

— Я люблю тебя, пап…

Я вздрогнул и почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног.

— Но никогда не прощу!

— Почему? — я не смел посмотреть ей в глаза.

— Потому что ты видел меня… — она говорила совершенно серьезно, словно мы виделись в последний раз перед разлукой.

— Твою унизительную зависимость от наркотика?..

— Нет, не то… видел меня такой, какая я есть на самом деле.

Так в прошлом году в Симеоново я безвозвратно потерял и вторую свою дочь…

* * *

В Софию мы вернулись четырнадцатого сентября. Пятнадцатого, по привычке, я проснулся совсем рано, часов в шесть. Сквозь занавески в комнату пробивалось мутное городское солнце. Было слышно, как мама готовит Катарине завтрак, как шумит душ в ванной, но я не торопился вставать. Перед уходом в школу Катарина заглянула ко мне в спальню, но я притворился спящим. Дождался, когда уйдут мама и Вероника, выполз на кухню и сделал себе крепчайший кофе. Его резкий аромат прогнал сонливость, кофеин ударил мне в голову и приглушил похмелье. Вчера под рассеянным взглядом Вероники (в сущности, она меня не видела, как не видишь предмет, постоянно мозолящий тебе глаза) я вылакал бутылку «Карнобатской» ракии — для храбрости, как вдалбливала нам надоевшая телереклама.

Я доплелся до гостиной, засунул руку в книжный шкаф за томики Мопассана и нащупал то, что искал. Он был совсем маленьким, холодным и безликим — пистолет, бельгийский «Бульдог» калибра 6 на 35, с дулом, инкрустированным позолотой, и рукояткой из пожелтевшей слоновой кости. Пистолет напоминал скорее детскую игрушку, но в его дуле было столько угрозы и смерти, сколько не вместилось бы в глазах десятка готовых на все головорезов. Я зарядил его, поставил на предохранитель и сунул в карман. Взял сигареты и двинулся к школе Катарины.

Из местной лавки потянуло домашним запахом бозы[23]