Разруха — страница 21 из 79

и свежей выпечки. Яркий уличный свет предвещал приход осени, нескошенная трава у нашей высотки пестрела мусором и рваными полиэтиленовыми пакетами, потрескавшийся асфальт с проросшей в трещинах травой украшали кучки собачьего дерьма, сами бродячие псы лежали тут же — тяжело дыша, высунув языки. В киоске на углу я купил ненужные мне спички и закурил сигарету. Прошелся несколько раз вдоль школьного забора, хоть узнал его сразу же. На спине из-под майки цвета хаки у него выглядывала татуировка оскаленной акульей пасти, солдатские ботинки посерели от пыли. Он был плюгавым уродцем, но не хромым, а глаза (не зеленые, а водянисто-болотные) были глазами законченного наркомана. От него разило потом и пивом, давно не мытым телом. Катарина мне все наврала. Или просто рассказала свою правду. Знаю по личному опыту — нет ничего более размытого и неоднозначного, чем своя правда, она постоянно меняется, как наша одежда, за которой мы прячемся от мира. Я подошел и сунул руку в карман.

— Привет, Акула, — сказал я самым добродушным тоном, на который был способен.

Он дернулся, но мигом понял, что я не мент и, наверное, принял меня за стареющего папика, делающего первые шаги в сложном мире наркоты. Его цепкий взгляд скользнул по моей вылинявшей футболке, по старым потертым джинсам, задержавшись на миг на циферблате советских часов «Полет». Явно я не внушал ему доверия, показавшись сломленным жизнью аутсайдером, к тому же некредитоспособным.

— Шагай, куда шел, дядя, здесь тебе не обломится, — он сплюнул на асфальт, отмахнувшись от меня, как от назойливой мухи. — Вали отсюда, не задерживай движение…

Я медленно вытянул из кармана руку с «бульдогом», дав ему хорошо рассмотреть все его бельгийское изящество, ткнул дулом в его пивной живот, до самых кишок — он согнулся пополам.

— За что, уважаемый… я ведь просто так…

— Двигай копытами, давай, ать-два! — шепнул я в его ушную серьгу, — или пристрелю на месте.

Он понял по голосу, что я не шучу, что это не понты, это — моя правда. И послушно зашагал в разоренный склад бывшей фанерной фабрики, которую приватизировали в прошлом году, чтобы обобрать до конца и закрыть на веки вечные. Вчера я специально присмотрел этот запущенный склад, оставив на столе в дальнем углу пустую бутылку из-под своей виноградной «Карнобатской», для храбрости. Солнце врывалось в помещение сквозь дыры в крыше, пятнистый полумрак казался угрожающим, чувствовался не выветрившийся запах лаков. Я прижал Акулу к столу и снял пистолет с предохранителя. Выстрел прозвучал не громче жадного глотка, бутылка разлетелась вдребезги, несколько осколков впилось в его майку цвета хаки.

— Погоди, постой!.. За что? Кто ты такой? — его трясло от ужаса, я в жизни не видел более жалкого существа. Все-таки Катарина мне соврала.

— Считай, что я Марти Тигр. Тигр будет Тайгер по-английски. По буквам: «t», «i», «g», «e» и «r». Врубился, Шарк?

Я от души врезал ему ниже пояса, он согнулся пополам, но боль была для него спасительной — он нырнул в нее, как в темное укрытие.

— Раздевайся!

Пеппи, сейчас он гораздо больше походил на безъяйцевого Пеппи, чем на грозную Акулу, мигом выскользнул из своего тряпья. В ботинках я ничего не нашел, кроме забытого запаха казармы, его засаленные ковбойские штаны в застарелых пятнах смердели, как скунс. «Какой голубь сел бы на ставню мансардного окна этой плесени?» — мелькнуло у меня в голове. Я встряхнул его майку, вывернул карманы джинсов и, наконец, на внутренней стороне брючного пояса нащупал небольшие пакетики. Шесть штук. Я смял их в ком и сунул ему в пасть.

— Жуй и глотай!..

Послушно, как прилежный ребенок, он стал жевать и глотать, лишь бы меня задобрить, лишь бы умилостивить, ему мешала только сильная дрожь, сотрясавшая все его тело. Рот Акулы заполнился пеной, белая липкая слюна потекла по подбородку — но все это я уже видел на даче, в Симеоново, вполне насладился этим зрелищем, всем телом прижимая Катарину к постели.

— Возьми себя в руки и слушай меня внимательно, Шарк, повторять я не люблю, — спокойно сказал я. — В этой стране нет власти, нет полиции, нет и суда на таких подонков, как ты, но в этом говняном квартале есть Тайгер. Может, я не много могу, но с тобой справлюсь. Ты, наверное, думаешь сейчас о своей всесильной «крыше», о том, что твои отмороженные братки раздавят меня, как таракана. Может, ты и прав. Но ты должен понять, что жизнь — очень хрупкая штука и может улететь в один миг, как голубь с твоего окна. Если я еще хоть раз увижу тебя возле школы, дорогой Шарк, то сначала оторву тебе яйца, — и я снова врезал ему по самому чувствительному месту, чтобы боль перекрыла его страх, — а потом просто пристрелю. Раскрою твою черепушку, как эту вот, к сожалению, пустую бутылку!

Я заглянул ему в глаза и увидел, что он все понял и запомнил. Водянистые, размытые наркотой, они все-таки не потеряли вменяемости, понимания того, что это — моя правда, может, и в безумной форме, но я от нее не отступлю и не променяю на самую прекрасную ложь. Я развернулся и вышел из склада. Добрел до нашего дома мимо бездомных псов и распотрошенных мусорных баков. «Красавец домина, — думал я, — шестнадцатиэтажная гордость нашего социалистического строительства». Но ирония меня не ободрила, похмелье после вчерашнего перепоя никуда не делось, я почувствовал слабость в ногах, меня трясло. Боль во всем теле была настолько острой и раздирающей, что я просто не мог пройти мимо местного магазина. За прилавком с увядшими колбасами торчал старший из близнецов — он родился на час раньше своего брата, и это генетически заложенное лидерство и по сей день определяло его характер. Он нахмурился, а я притворился, что рассматриваю сосиски, слепленные из сои и телячьих жил.

— Дай бутылку «Карнобатской», — попытался я взять его с налету.

— Одному дай под запись, другому дай… тогда зачем мне держать магазин?

— Вечером, Вероника, она…

— Вероника запретила нам отпускать тебе в долг, и думать забудь, Марти.

— Как тут забудешь, голова сейчас лопнет, а руки — сам видишь, ходят ходуном… У тебя что, похмелья никогда не было?

— Я же тебе говорю, что нет!

— Завтра шестнадцатое, матери пенсию выдадут, я возьму у нее взаймы… Ну, будь человеком, Близнец!

* * *

Через полгода после того, как моя старшая дочь упорхнула в братскую Америку, я неожиданно получил от нее личный мейл. «Письмо лично для папы», скупо уточняла Мила. Я сел читать ее послание поздно ночью, когда на нашем шестнадцатом этаже воцарилась оглушительная тишина, словно кто-то только что дал мне оплеуху, весь панельный дом напоминал опустевший термитник. На одуревшем мониторе компьютера появились два не связанных между собой предложения:

«После наших незабываемых, сказочных дней в Белграде, я постоянно с надеждой задаюсь вопросом: папочка, ты продолжаешь медитировать? Потому что я тебя люблю!»

Я почувствовал растерянность. Как перед запечатанной бутылкой «Карнобатской» ракии, хотя из-за задержки Вероникиной зарплаты, я со вчерашнего вечера выпивки и не нюхал. И вдруг понял, что заданный Милой вопрос костью засел у меня в сознании, вызвав неясную тревогу, что я не могу изжить его, этот вопрос. Спину пронзила уже знакомая боль, я невольно пошарил рукой в кресле рядом с собой, змеи не было. Без особого желания я пробормотал мантры, заученные у ламы Шри Свани, и с какой-то магической легкостью, с поразительным удивлением от этой легкости весь собрался в искрящийся шарик под пупком, ударился сам в себя, в собственные стены, потом со скрежетом прополз вверх по позвоночнику и повис — невозможный, сияющий — над своей головой. На мгновение подо мной мелькнул притихший Созополь, затем море, засасывающая морская бездна, над которой танцевали волны, я увидел, как, играючи, волны превращаются в пену, а в сущности, видел иллюзорные остатки своего разума. Затем меня обволокла пустота или ее цвет, насыщенно фиолетовый, угрожающе спокойный и бесконечный. Не знаю, сколько все это длилось, но когда я вернулся, когда смог дотронуться до себя и облизать пересохшие губы, я испытал безграничное нерастраченное счастье и добро. От счастья и добра мне стало больно, слюна засела в горле, и я поперхнулся от страха.

«С тех пор, как мы убрались из той пропитанной тревогой палатки под Белградом, 

— написал я Миле в ответ, — 
я и не пытался больше испариться или исчезнуть. И сделал это только сейчас, этой ночью. К своему удивлению, я непредсказуемо легко, без малейших усилий заглянул в ничто. Это даже не ничто, потому что это — не слово, не звук, не только пустота и цвет. У меня до сих пор стучат зубы. Мне действительно страшно.

Люблю тебя.

Папа».

__________________________
__________________________

Кабинет выглядел старомодным и как-то торжественно обветшавшим. Тяжелые плюшевые шторы были отдернуты, окно выходило на скверик у церкви Святых Семичисленников, где играли дети из соседней школы. Их смех и крики подчеркивали меланхолию стариков, чинно сидящих на скамейках. Между ними суетились голодные голуби.

Генерал расхаживал по кабинету, скрестив руки за спиной, он выглядел озабоченным и непробиваемо безразличным. Персидский ковер скрадывал его шаги. Он не протянул Бояну руки — властно кивнул на кресло на львиных лапах и по телефону приказал своему секретарю: «Меня ни для кого нет… соединять только с министром».

— Жизнь полна чудес, иллюзий и всяческих небылиц, — туманно начал Генерал. — Жизнь не настолько проста, как мы думаем, в сущности, она гораздо проще. Вы следите за моей мыслью, товарищ Тилев?

— Так точно, — волнуясь, ответил Боян, — я внимательно вас слушаю.

Когда сегодня днем ему сообщили, что в шесть часов генерал Атанасов ждет его в своем кабинете, он почувствовал, что все внутренности завязались в нем в тугой узел. Приказ выглядел чудовищно нелогичным, не было ни одной разумной причины, чтобы один из самых недоступных и могущественных начальников Министерства внутренних дел пожелал встретиться именно с ним. Боян работал во второстепенном отделе агитации и пропаганды простым фотографом в низком звании — в сорок один год он все еще был капитаном. До сих пор он никогда не разговаривал с Генералом, не знал его лично и никогда не видел, если не считать партийных собраний или генеральского выхода из служебной Волги. Однажды он сфотографировал Ге