Когда они вернулись домой, Мария повела детей в кино, а он достал из холодильника бутылку «Столичной», которую они берегли для гостей. Из покрывшейся инеем бутылки загустевшая от холода водка потекла в рюмку медленно, как постное масло. Не то, чтобы бутылка его неудержимо манила, просто у Бояна было такое чувство, словно он спасся от чего-то неведомого и опасного, словно хоть на миг его оставили в покое, и это следовало отметить. Он нарезал салат из огурцов и помидоров, надел свой любимый спортивный костюм, включил телевизор и добросовестно посмотрел новости. Снова прокрутили коротенький, какой-то стыдливый репортаж из Германии. Берлинская стена в самом деле пала. Впервые Боян наблюдал такую смесь восторга и разрушительной деятельности — в клубах пыли восточные берлинцы крушили бетонные панели и сквозь пробитые дыры врывались в Западный Берлин. Впечатляющее зрелище…
Более полугода в Министерстве внутренних дел ширились смятение и неуверенность, какое-то скользкое, гнетущее ожидание неизвестно чего. Иногда у него возникало чувство, что его коллеги не знают, что им делать, что они работают по инерции, подвластные не столько конкретике текущих дел, сколько железной привычке, приобретенной за долгие годы службы. Еще несколько месяцев тому назад они многословно обсуждали мировые события, некоторые даже рассказывали политические анекдоты, а сейчас все притихли, замкнулись, слова, произнесенные вслух, означали лишь молчание. Все ждали приказа, но какого приказа? Начальство выглядело беспричинно взвинченным, оперативки проходили вяло, на них говорилось одно и то же — змея ухватила себя за хвост, замкнув кольцо смутного страха. В то время Боян осознал, что нет ничего более тревожного и пугающего, чем неизвестность, потому что, столкнувшись с ней, человек не может выработать никакой стратегии. Неизвестность обостряет все чувства, но сковывает разум, не позволяя определить правильную линию поведения. Все в министерстве «притихли», выжидая, когда отшумит буря. Но эта метафорическая буря перерастала в бурю общественную, грозя выйти из-под контроля.
Боян тоже «притих», надежно укрывшись в своей фотолаборатории, затерялся среди скучных снимков, которые они рассылали в районные управления для стендов наглядной агитации. Внутренне он был убежден, что игра в демократию — чье-то ловкое временное развлечение, что скоро все окончится, и в ее крупноячеистую сеть попадет немногочисленная мелкая рыбешка, скорее всего, наивная интеллигенция, но, тем не менее, эта игра кому-то нужна, чтобы свести свои счеты. Этот незамысловатый механизм был еще слишком свеж в памяти и внятен, как в учебнике. В сиянии мнимой свободы сокрыты мрачные цели любого тирана. В демократию играл Хрущев, чтобы захватить и удержать власть, точно такой же механизм был использован и в Болгарии во времена «исторического» Апрельского пленума.
В кафе их министерства один подвыпивший советский коллега назвал Горбачева «балалайкой», но этот государственный муж, с отметиной на лбу, был болезненно честолюбив и суетен, он жаждал исторических перемен, чтобы провести традиционную чистку всех, кто ему мешал. Боян был уверен, что все обстоит именно так. Но вместе с тем подозревал, что, заигравшись, этот государственный муж зашел слишком далеко, недальновидно позволив подмыть берег, на котором стоял. Убаюканный самолюбованием, он расчистил путь тем, кого решил убрать, и, наверное, они вскоре сбросят его с берега в реку.
Боян сделал глоток, ледяная водка обожгла ему внутренности. И вдруг он понял, что поверил в падение Берлинской стены не потому, что своими глазами увидел этот телерепортаж и стал свидетелем его безусловной очевидности, а потому что предельно внимательно выслушал сегодня слова Генерала. Тот напустил туману уклончивыми формулировками и недомолвками, но дал понять, что «демократические» перемены дозволены, более того, что они подготовлены или напрямую спущены «сверху» — вот только это «сверху» казалось ему недостижимо далеким, его очертания терялись где-то за пределами Болгарии.
— Неопровержимый факт, — вслух произнес Боян, — что Берлинская стена рухнула… Бранденбургские ворота уже ничего не разделяют, Чекпойнт Чарли[25] отошел в историю.
Он налил себе еще одну рюмку — его сковало такое напряжение, что и водка не помогала расслабиться. Механизм внезапно грянувшей демократии и свободы был ему понятен, но он все никак не мог понять, что именно хотел от него Генерал. «Я заурядный капитан, обычный фотограф… кому я, черт побери, понадобился? И для чего?» Эта необъяснимая и непосильная значимость, которой обременил его Генерал, сначала в своем кабинете, а потом сегодня на даче, демонстрируя свои вязаные носки, буквально убивала Бояна. Он чувствовал себя глупым и жалким, словно среди ландшафтных красот Железницы действительно наткнулся на медведя и бежал от него сломя голову, в диком страхе. «Еще читая ваше личное дело, я понял: интеллигентный, учился на кинооператора в Москве… и в то же время — честный, скромный, не любит мозолить глаза…», — сказал Генерал. И что это все значит? В памяти всплыли десятки папок, разбросанных на письменном столе Генерала. Они казались доставленными прямо из архива — потертые, пыльные, хаотично нагроможденные друг на друга, тогда они вызвали у него ощущение, что этот кабинет власти скоро опустеет. А если эти папки означали нечто иное, если это были личные дела других, таких же честных, скромных и, самое главное, незаметных наивных простачков, как он? Его снова парализовал страх. «Меня тогда обвинили в участии в заговоре», — доверительно сообщил ему Генерал. А в какой мистериальной пьесе задействовали его самого? «Оказывается, к сожалению, — сказал Генерал с неприкрытым отвращением, — что деньги есть самая прочная форма власти!» Эти слова тоже имели какой-то глубинный всеобъемлющий смысл, может, именно в них был закодирован повышенный интерес к Бояну? Склонившись над зевом очага и жарящимися шашлыками, начальство произнесло их неслучайно.
Боян допил рюмку, пошел на кухню и оприходовал две тарелки фасоли — не от голода, от нервов. Затем дополз до спальни со вчерашним номером «Работническо дело»[26] в руках, рухнул на кровать и со страху заснул. Проснулся от нежного шелеста, Мария раздевалась. В темноте ее плечи сияли мягким светом, соски маленькой груди затвердели от холода, он знал каждый изгиб этого беззащитного тела, его тепло и вкус, как знают вкус хлеба. Поднявшись на локтях, Боян огляделся вокруг.
— Который час? — виновато спросил он.
— Ну? — коротко переспросила она, стараясь не разбудить окончательно своим заиканием.
И потекли его слова — захлебывающийся шепот, словно это рассказывал кто-то другой, не он. Боян постарался четко изложить ей все случившееся, сдерживая свои туманные предчувствия. Он ощутил, как его пальцы впились в пододеяльник, до онемения.
— В-власть, в-власть, — мучительно выдохнула Мария, — но что у тебя общего с властью?
— Я задаю себе тот же вопрос.
— Н-не нравится мне вся эта история, не езди больше в Железницу.
— Это был приказ, — ответил он.
— Придумай какое-нибудь оправдание, Генерал имеет право приказывать тебе только по работе.
— Это и был служебный приказ.
Они долго молчали, глядя в потолок. Мария прильнула к нему, ее рука нежно проползла по его груди, но он не испытал никакого желания — с тех пор как Генерал вызвал его в свой кабинет, он уже не мог быть мужчиной.
На этот раз Генерал был в форме, красные лампасы и золотые погоны создали полосу отчуждения, между ними выросла ледяная пустота Власти.
— Вы ведь не будете пить кофе, правда? — традиционно спросил он, предложив ему сесть на угловую лавку-лежанку, покрытую тканным шерстяным одеялом. Огонь в очаге не горел, холодный пепел, казалось, усиливал холод, дом издавал характерный деревенский запах непроветриваемого пространства и домашних половиков, кран на кухне капал, и этот назойливый упорный звук сверлил ему мозг.
— Сегодня прекрасная погода… — сказал Боян.
— Это ни к чему, — нелюбезно парировал Генерал, — если хотите, можете курить.
Генерал откинулся на спинку простого деревянного стула, пригладил искрящиеся белизной волосы. Пепельница на столе была полна окурков. Изборожденное морщинами лицо выражало недовольство, мешки под глазами приобрели нездоровый синеватый оттенок, все его естество было охвачено убийственным безразличием, пугавшим Бояна до смерти. Они долго и бессмысленно, но как-то сосредоточенно молчали, им просто не о чем было говорить. На мгновение Бояну даже показалось, что он — незваный гость, что он нагло ворвался в застойную тишину этого дома и что ему пора уходить. Он засмотрелся в окно — ноябрьское солнце придавало воздуху желтизны, вскопанную грядку засадили луком-арпачиком, за калиткой начинала свой извилистый путь тропинка, ведущая к табличке «Осторожно, медведи!» Высоко вдали, над поросшими орешником полянами, уже белел Черный пик. Влажный, непроветренный холод, казалось, впитывался в кости, Боян вздрогнул.
Через полчаса раздался шум мотора подъезжающей машины, вишневый Мерседес с западногерманскими номерами остановился у забора, из него вышел элегантный мужчина лет пятидесяти с кожаным кейсом в руках. Очевидно, он бывал здесь не раз, потому что по-свойски проследовал через двор и без стука вошел в дом.
— Господин генерал, наша встреча — такая радость для меня, — слово «господин» удивило Бояна, незнакомец говорил по-болгарски с акцентом, но абсолютно понятно, — я задержался у наших друзей.
— Вы ведь не будете пить кофе? — строго спросил Генерал.
— О, кофе я уже пил в «Нью-Отани», какое счастье лицезреть вас! Очень приятно, Тони Хури, — он пожал Бояну руку и долго тряс ее.
Тони Хури оказался ливанцем из аристократической христианской семьи. В свое время окончил факультет стоматологии болгарского мединститута, но зубоврачебное дело его не прельщало. «Лучше лезть людям в карманы, чем в открытые рты», — заявил он, смеясь, и вопреки воле отца — «все в нашей стареющей семье мечтали о собственном враче» — занялся торговлей.