Разруха — страница 51 из 79

— Платиновая шкатулка с печатью, — он протянул мне лупу, — на крышке выгравирована монограмма императора Николая II.

С чувством, что присутствую на плохом спектакле, я рассмотрел шкатулку: на не тронутом патиной металле действительно извивалось загадочное «Н-II». Я оторопело вздрогнул и открыл крышечку. Солнце коснулось камня, и он ожил, вспомнил о чем-то и зажегся изнутри. Камень был действительно огромным, в золотой оправе, необычного прозрачно-коричневого цвета. Я рассматривал его в лупу, ничего не понимая в бриллиантах, но искренне восхищаясь. Камень напился светом и перестал дрожать, затих.

— Это стоит сорок тысяч долларов, — прошамкал Григорий и нетерпеливо протянул за ним руку. У него были длинные чуткие пальцы, как у Борислава, пальцы профессионального мошенника.

— Слишком дорого, — я же был представлен ему как эксперт, нужно было что-то сказать.

— Много, мало… Это мое последнее слово. Реальная цена — тысяч двести! — казалось, словесная каша каталась у него во рту, не выходя наружу. От него пахло кухней, прогорклым жиром.

Борислав проводил его к подъезду, коротко переговорил с ним о чем-то и, весь дрожа, вернулся в машину. И не от жадности, я уже хорошо его знал, а от страха не справиться с вызовом, выбыть из игры. В этой игре он мечтал победить. Азарт его возбуждал и одновременно зомбировал. Еще до того, как мы вошли в бинго-клуб, он погрузился в свою полудрему с открытыми глазами, пальцы его правой руки зашарили на переднем табло, а после затеребили мочку уха.

— Ну, ты почувствовал?

— Что? — враждебно спросил я.

— Дух камня… Он убийца.

Я резко дал газ, похмелье сдавило голову тисками, на повороте днище машины черкнуло о землю.

— Но у нас есть выход, Марти, — неожиданно сказал Борислав. — Ты должен раздобыть денег.

— Чепуха…

— Ты ведь можешь!

— Откуда? Живко мне друг, но…

— Я имею в виду не Живко, — прервал он меня с какой-то особой, чувственной доверительностью, — а твою дачу…

— Ты сбрендил? — глупо хихикнул я в ответ. Но моя ирония прозвучала неубедительно.

— Сорок тысяч тебе дадут за нее, не торгуясь. Она ведь в престижной дачной зоне, в Симеоново, правда?

— А не пошел бы ты?.. — отрезал я. Теперь я ехал медленно и осторожно, притормаживая на крутом спуске. Меня охватила безутешная, необъяснимая, просто удушающая тоска.

— Я подпишу долговую расписку у нотариуса, — он облизал пересохшие губы. — У меня твои деньги будут надежней, чем в банке. Я возьму на себя весь риск, а прибыль, какой бы она ни была, разделим пополам. Этот камень стоит куда больше, чем двести тысяч. Этот недобитый аристократ хранит в своем матрасе миллионы!

* * *

Мне дважды снился этот проклятый камень — тяжелый, искрящийся, он прожигал мне ладонь, ослепляя, как яркое солнце. Я слышал и голос, точнее, разлетающуюся эхом гулкую торжественность: «Это ты, Марти, твоя Бриллиантовая сутра, не бойся, Бриллиантовый путь, он длиной в несколько жизней… длиной в одно мгновение…» — не принадлежал ли этот голос самому Гаутаме Будде?

Я просыпался весь в поту, вертелся на влажных простынях, пытаясь вернуть улетевшее видение, блеск отнятого у меня чуда. Раскрывал свою ладонь, но она была пустой. Мысль об этом бриллианте в коробочке с загадочными инициалами Н-II не давала мне покоя, разрушая мои дни. Я понимал, что меня влечет его одиночество и про себя даже назвал его «камень света». Он взывал ко мне из кармана потертых джинсов этого русского забулдыги, просто умоляя вырвать его из мрака и явить всему миру Я любил природу антиквариата, его отстраненность, застывшее в нем время, его способность стареть с достоинством, покрываясь патиной, становясь все отшлифованнее и совершеннее.

Затем я невольно расширял круг своих мечтаний. Представлял себе небольшой, но со вкусом обставленный антикварный магазинчик и с восторгом прикасался к старинным часам, молчаливым иконам, хрупкому фарфору, непрозрачным стеклянным фигуркам, витым подсвечникам и кремневым ружьям. Я видел себя в окружении всего этого бесконечного великолепия. До обеда Борислав с Валей ходили бы по нужным адресам, приносили бы купленные предметы, а я бы владел ими целое мгновение, а потом подыскивал бы им подходящее место в витрине и шкафчиках — они бы сопротивлялись, сознавая собственную уникальность, задыхались бы среди множества других предметов, а затем смирялись бы, мечтая о том, чтобы их купили, а главное — полюбили. После обеда я бы возвращался из магазинчика домой, на шестнадцатый этаж, в свой квартал «Молодость» и, глядя в окно на незыблемую Витошу, отрешившись от забот о хлебе насущном и о счетах за отопление, садился бы писать. Особенно прилипчивыми эти видения становились вечерами, когда Вероника молча засыпала, повернувшись ко мне спиной.

Был и еще один, более убедительный аргумент в пользу моего растущего влечения к этому камню. Постоянный изнурительный труд, чтобы прокормить всех нас, и неуверенность в завтрашнем дне изменили Веронику до неузнаваемости. Она чувствовала себя обманутой и, что страшнее, преданной мной. Всё, за что я хватался в последние годы, рушилось, я умел только писать. Она ни разу не произнесла слова «деньги», не упрекнула меня, но ее терпение было на исходе, счета-то приходили каждый месяц. Сначала она мне сочувствовала, понимая всю несправедливость ситуации и моего профессионального провала, затем ею овладело безразличие, особенно при виде единственно доступной мне формы сопротивления — молчания и отказа писать. Я умирал у нее на глазах, потому что и я стал другим. Мой некогда острый и находчивый ум притупился, я утратил свежесть восприятия жизни, единственное оставшееся мне доступное удовольствие — выпивка — стало скорее мазохизмом, давало мне необходимый наркоз, но протрезвев, я маялся самоуничижением, чувствуя себя, как женщина в критические дни. Вероника не произносила слова «деньги», но всегда находила повод сказать: «Ты должен что-нибудь сделать для себя самого» или «Посмотри, во что ты превратился, возьми себя в руки». Но все же отношения в нашей семье балансировали на грани вплоть до того поразившего меня момента, когда я понял, что Вероника меня презирает. Она тоже это поняла. Наверное, тогда и нашла себе любовника, хоть была до абсурда высокоморальным человеком. Моя выпивка и ее любовник возникли не на пустом месте, как баловство или форма забвения — они были необходимостью. Единственной возможностью дойти до точки и создать причину, чтобы расстаться. При помощи этого беззащитного, отрешенного от своей сущности бриллианта, я хотел наказать ее презрение и спасти нас. И еще — хотел стереть выражение снисходительного сочувствия в глазах детей и моей мамы.

Порой, долгими часами сидя дома, я ловил себя и на куда более постыдной мысли, объясняющей причину моего растущего влечения к этому камню. Я упорно отгонял ее, но следует признаться, по крайней мере, самому себе: это была алчность! Ослепительная, лихорадочная надежда бедняка на то, что вдруг, каким-то чудом, он может стать сказочно богат. С этим чувством заполняют квадратики лотерейного билета и аутсайдер, и пенсионер, и оголодавший артист — задумываясь на мгновение, прежде чем зачеркнуть последнюю цифру, уповая на то, что именно их комбинация окажется выигрышной, что именно им выпадет джек-пот в один миллион, и тогда…

И вечный неудачник, и безработный склонны к двум равно нелепым вещам: к самосожалению и бесплодным мечтам. Самосожаление — способ затихариться, закуклиться, а мечты толкают к движению, к контактам с окружающими, к вовлечению их в твою неосуществимую игру. Я представлял себе, как, выиграв эти безумные деньги, накормлю целый детский дом, как пожертвую их часть на строительство какой-нибудь церкви, как оплачу трансплантацию почки какому-нибудь ребенку, с экрана телевизора взывающему о помощи, и это, признаюсь, было самым нечестным, самым подлым в моих видениях. Так я себя оправдывал. Наверное, Вероника была права — я стал законченным циником.

Шел месяц за месяцем, весна сменялась летом, а лето — осенью, мысль об этом проклятом камне сверлила мне мозг, словно меня подвергли пытке капающей водой. Я гнал ее прочь, боролся с ней, но Борислав с наивной улыбкой младенца не забывал подбрасывать дровишки в огонь. Решение пришло случайно и совершенно неожиданно, как большинство судьбоносных решений в нашей жизни. Однажды в теплый октябрьский день я провел весь вечер в кафе у Иванны. Станойчев как раз получил в газете какой-то мизерный гонорар и угостил меня — довольно экономно, но от души. Я поступил бы так же. После водки с привкусом ржавчины я, уже за свой счет, заказал бокал пива «Мужик в курсе». Выцедил все до капли и собрался уходить — больше мне там делать было нечего. Сунув руку в карман, чтобы пересчитать оставшиеся стотинки, я нащупал пригласительный билет: сегодня Институт Гёте проводил литературный вечер, встречу с известным немецким писателем. Вечер должен был пройти на немецком языке, в котором я ни бум-бум, но внизу красовалась многообещающая надпись: после литературных чтений — коктейль. Я братски обнял Станойчева и на прощание чмокул его в полысевший высокий лоб — обстоятельства вынуждали меня сменить его на иноязычного щедрого коллегу.

Волнующее событие должно было пройти в Музее Петко и Пенчо Славейковых, в двух шагах от Столичной городской библиотеки. Они дались мне без малейшего усилия. Небольшой зал был забит, я увидел там много знакомых, но скромно сел с краю, чтобы не дышать на людей хмельным перегаром. Нам представили писателя — строгого и задумчивого — типичного немца с коротко подстриженными седыми волосами, на вид педантичного, человека долга, который наверняка собирался не менее часа читать нам свои опусы. Его глаза испытующе заглянули каждому из нас в душу. На меня убаюкивающе действовали запах непроветренного помещения и вылинявшая от взглядов экспозиция, я боялся уснуть под монотонный голос чтеца. Краем глаза отметил двух официанток — они пронесли блюда с бутербродами и ящик вина. Качественного вина, следует сказать, все бутылки — не менее трех лет выдержки, их цвет благородного камня просто шептал об отличном вкусе напитка. Девушки-официантки остановились в проходе рядом со мной — длинноногие, в коротких юбочках, совсем как те, в бинго-клубе. Мне стало убийственно скучно. В голове зашевелились не относящиеся к делу мысли, связанные с красотками, но тут две женщины, сидящие передо мной, привлекли мое внимание громким шепотом. Сначала приглушенные, постепенно их голоса становились все громче, назойливей и неприличней — они заспорили во весь голос, люди стали оборачиваться, писатель умолк.