Помолчали. Я вспомнил совершенно другое — усыпанные светлячками июльские ночи, гербарии и приколотых булавками бабочек, тающий аромат сохнущего дерева в мастерской отца, его самого, склонившегося над душками, свое изумление по поводу растущих в паху волос, незнакомое удовольствие от поглаживания в этом месте, потом, в юношестве, раздражение по поводу прыщей и бутылочку с липким лекарством от них с запахом бензола, которое мы все в гимназии покупали у одного хромого мошенника.
— Наверное, нам пора уходить? — спросила саму себя мама.
— Пора, — тут же согласился я.
Она встала, неловко отряхнула свое платье и в последний раз оглянулась — могу поклясться, без сожаления, на наш запущенный двор, а в сущности, на свою жизнь. Она оставляла его навсегда — или он ее? Высоко в горах крикнула птица.
— Теперь тебе уже ничто не мешает писать, правда, Марти? — спросила мама, а затем, испугавшись, что ранила меня, добавила шепотом: — Нужно оборвать айву с дерева. Смотри, какой урожай, ветки гнутся…
Но я не стал собирать плоды. Мы вернулись домой, мама легла отдохнуть, в тот вечер мы не собирались в гостиной, незачем было, все разбрелись по своим комнатам. Это был последний день, когда мама выглядела здоровой. Вскоре после этого у нее начались первые боли в животе, в области желчного пузыря и поджелудочной железы. Она сильно мучилась, но молча терпела боль. «И откуда такая напасть?» — приговаривала мама. Я, не отрываясь, писал «Разруху», и она старалась мне не мешать, не отрывать от дела вопросами. «Откуда эта напасть?» — время от времени повторяла она, а я, прости меня, Господи! — знал ответ.
Сейчас, когда камень был у нас в руках и освещал своей слепотой дыру за вентилятором, меня грыз очередной вопрос: кому и как его продать. Мы с Бориславом отважились показать его одному ювелиру на улице графа Игнатьева, с алчным взглядом и атрофированной печенью, о чем свидетельствовала сухая пожелтевшая кожа его лица. Он тщательно осмотрел камень в лупу, его левая бровь задрожала.
— Бриллиант… — прошептал он пересохшими губами.
— Сколько он может стоить? — спросил я.
— Я подобного чуда никогда не встречал… давайте я позвоню, проконсультируюсь, а? — его золотой перстень стукнул по прилавку.
— Да нет, не стоит… мы просто так, из любопытства, — торопливо ответил я.
— Такой огромный бриллиант… такой, такой… — ювелир походил на человека, повисшего над пропастью. Звякнул дверной колокольчик, кто-то вошел в магазинчик.
— Это его лупа увеличивает, — ляпнул я первое, что пришло в голову, обливаясь потом.
Мы убежали. Промчались мимо школы, добежали до моей машины, припаркованной у Министерства внутренних дел, рванули с места и, добравшись до квартала «Молодость», полчаса кружили по улочкам, проверяя, нет ли за нами «хвоста».
— Если мы где-нибудь хоть слово ляпнем о бриллианте, его тут же отберут, — тревожился Борислав, — знаешь, Марти, я думаю, что это точно он. «Черный принц»! — Борислав хлопал ресницами, входя в раж, пока Валя стояла в очереди в местном кафе.
— Какой черный принц? — спросил я.
— Коллекционеры всего мира рвут из-за него друг другу глотки, а он, ты смотри! — оказался в твоей ванной комнате!
Его удивление заставило меня вздрогнуть. Это действительно была нешуточная проблема — легкие, дурные деньги в Болгарии уже кончились, миллионеры, нажившие состояние на кредитовании, пустили их по ветру, и владение этой драгоценной вещицей меня не на шутку тревожило. Я совсем выпал из жизни — почти перестал выходить из дома, не мог писать и стал сторожем при камне, охраняя нечто бесценное, по сути, свою свободу, но это нечто брало надо мной верх, проявляя, как старую фотопленку, мою незначительность. Возможно ли, спрашивал я себя порой, чтобы эта вожделенная свобода оказалась бременем, стенами моего добровольного затворничества, причиной моего добровольного подчинения? Как-то раз Борислав позвонил мне и почти приказал:
— Вытащи его!
Пришлось откручивать гайки нашего полусгнившего ветерана-вентилятора и доставать заветную коробочку, упакованную в старый полиэтиленовый пакет из-под сахара. Я раскрыл коробочку. Камень в золотой оправе «глотнул» света и оживился, заискрился изнутри, потеряв прозрачность.
— Где он? — спросил Борислав.
— Передо мной на столе, — скованно ответил я.
— Я его слышу.
— Ты ненормальный.
— Он дышит…
Мы замолчали. Я увидел свое отражение в оконном стекле, вид у меня был совершенно измученный.
— Выход у нас один, Марти, сбагрить его где-нибудь за бугром. На аукционе «Сотбис» — представляешь?
Я долго пребывал в прострации, давясь отвращением к себе, но, видимо, эта мысль засела у меня в сознании. Она сверлила меня занозой и крепла, питаясь моей бессонницей. На исходе очередной ночи и спасительной дозы полузабвения, обретавшейся на дне бутылки «Пештерской» виноградной ракии, меня вдруг осенило. Я рассмеялся. Среди спящих панельных плит нашей многоэтажки мой смех прозвучал стоном идиота. В Антверпене у меня была старая знакомая, поэтесса. Она давно жила в Бельгии, выйдя замуж за бельгийца, их сын и дочь уже выросли, стали студентами, она же неутомимо писала стихи. Работая в журнале, я добился публикации нескольких циклов ее стихотворений, а потом помог ей издать в Болгарии книгу. У меня был номер ее телефона и мейл. А Вероника получила приглашение в конце октября участвовать в каком-то заумном симпозиуме феминисток в Гейдельберге, и это совпадение показалось мне знаком судьбы, тем самым долгожданным шансом. Для нас, болгар, необходимость в шенгенских визах отпала, а от Гейдельберга до Антверпена было рукой подать. Впервые я испытал добрые чувства к движению феминизма и бесконечно удивил Веронику, поделившись ими с ней утром.
— Я тебе не верю, — отрезала она, утрясаясь в свои траурные колготки. — И с чего это вдруг ты воспылал интересом к феминизму?
— Я много думал, — лицемерно вздохнул я, — и изменил свою точку зрения. Претерпел эволюцию. Я всегда уважал и ценил твои интересы, просто придирался, мне нужен был повод для склок.
— Значит, ты больше не будешь собачиться? Тогда постарайся к вечеру протрезветь.
Прежде чем до меня дошел ее желчный сарказм, я уже написал и отправил полное туманных намеков письмо в Антверпен. А в шесть вечера пришел ответ от Кати — так звали мою бельгийскую знакомую.
«Буду рада принять Веронику в своем доме. Она может гостить, сколько ей будет угодно, не думая о еде и ночлеге. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам разрешить эту „запутанную и сложную“ проблему. До тех пор — будь здоров и послушен».
У меня вырвался вздох облегчения. Наверное, это и есть счастье. За весь день не пригубив ни капли, я решил вознаградить свою силу воли и припал к стопам мамы. Она вытащила из-под подушки свой потертый кошелек, отсчитала три лева пятьдесят стотинок из своих пенсионных и протянула их мне. Может, мама тоже была счастлива, но ее мучили боли в поджелудочной железе. Она прикусила побелевшую губу, чтобы не застонать.
— Дай бог, чтоб все обернулось к лучшему, — тихо проронила она.
— Осталось немножко потерпеть, — ответил я.
Я знал, что уговорить Веронику будет трудно, ее сопротивление (я только теперь понимаю, что это была боязнь счастья) казалось непреодолимым. Я убеждал ее. Умолял. Прекрасно отдавал себе отчет в том, что она терпеть не может Борислава и Валю, ненавидя ее словесное недержание и его потуги на величие, презирая мелкие подарки, которые они приносили Катарине. Жена называла их попугаями-неразлучниками и моментально уходила в спальню, стоило им появиться на пороге. Выходила только, когда за ними закрывалась входная дверь.
— Не понимаю, о чем ты с ними можешь говорить, — не упускала она случая меня подколоть.
— Сам удивляюсь, — не оставался я в долгу, — они ведь не феминисты.
— Искренне не понимаю, почему ты терпишь этих стервятников? Они же смердят падалью, питаются человеческим несчастьем!
Я пытался объяснить, что Борислав никому не выкручивает руки и никого не обманывает, что покупка-продажа антикварной вещи — акт добровольный и взаимный, что он всегда старается заплатить по максимуму, особенно, когда видит, как владелец недоедает, что часто люди продают красивые, но ненужные вещи, чтобы купить жизненно необходимые лекарства.
— Он, конечно, не святой, но человек порядочный, — заявил я.
— Они питаются чужой бедностью, сидят на твоем горбу, — прервала меня Вероника, — а ты повторяешься, как заевшая грампластинка. Чего ты хочешь? Чтобы мы не ели, ничего не покупали ребенку ради билета в Антверпен? Чтобы я пропустила доклады Джудит Батлер и Торил Мой ради поездки к твоей любовнице?
— Ты прекрасно знаешь, что между мной и Катей никогда ничего не было.
Она действительно это знала и ценила Катину поэзию, часто используя ее в качестве примеров в своих лекциях. Постепенно до меня дошло, что причина ее нежелания мне помочь коренится совсем в другом. Вероника отчаянно боролась с разрухой в нашем доме и в наших отношениях, но постепенно с ней смирилась, приспособилась к ее бездушному постоянству, просто свыклась. Жизнь нас основательно потрепала и пообломала, но по неизвестным причинам привычное повседневное зло всегда побеждает туманное непредсказуемое будущее добро. Вероника нашла свое место — пусть незавидное, но надежное и, безусловно, принадлежавшее только ей. Она до истерики боялась самой сути перемен. Мне стало ее жаль. И себя тоже. Внутри у меня что-то сжалось, но я продолжал попытки сломить ее непреклонность.
— Мы станем богаты, — сказал я.
Казалось, она просто забыла о моем существовании.
— Не знаю, каково это, быть богатым, но это непременно произойдет, даже помимо нашей воли… — гнул я свою линию.
Наконец, она меня заметила, в ее взгляде снова появилось удивление. И бесконечная усталость.
— Хорошо, Марти, — решилась она наконец. — Но это последнее, что я для тебя делаю.