Разруха — страница 78 из 79

Он снял пистолет с предохранителя и взвел курок. Как в игре. И нажал на спусковой крючок. Выстрелы прозвучали как из детской игрушки, не громче, чем хлопки ладоней. Он замер в тишине, а в сущности, среди стонов разбросанных израненных тел…»

Я поморщился. Неужели это конец моего романа, и кому нужны все эти слова? Эта стопка исписанных листов на письменном столе, усыпанных крошками? Моя боль и протест? Непроизошедшее и случившееся? Неужели это мое последнее предложение, конец Истории, согласно аргументированному и ловкому доказательству этого улыбчивого японца Фукуямы? Меня ослепил гнев. «Это не конец… не конец… не конец…» — замолотил я по клавишам. Старая «Эрика» задрожала. Я уронил на нее голову. И пришел в себя от ее холодного сочувствия.

Я вышел на улицу, было сумрачно и шумно. Писатели по-прежнему играли в нарды.

— Донка оставила это для тебя, — кивнул один в сторону букета на скамейке, — герой-любовник! Ты свое пузо видел, Марти?

— Пойду, гляну в зеркало, — нахально парировал я.

Цветы были странные, бледно-розовые, неправильной формы, чуть липкие, словно питались мухами. И еле уловимо пахли влажной почвой и корнями. Донка перевязала их кружевной лентой, которую связала сама. Умопомрачительный букет.

Я спустился к бывшему летнему кинотеатру, прошел детской площадкой для игр и зашагал по парку. Везде продавали соленые орешки, мороженое, серебряную бижутерию, слащавые картины, замки и кораблики из рапанов. Продавали все, что душе угодно. Темнота меня успокоила. Приютила. Рядом чувствовалось дыхание моря, его мускулы, как у живого существа, его запах — размножения и сохнущей спермы. Часы показывали без десяти девять. Кратчайший путь к почте лежал мимо церкви, под куполом деревьев. Я любил эту церковь, любил ставить в ней свечи. Она была маленькой, изящной и такой душевной, что в ней можно было почувствовать Бога. Познать Его. На скамейках у церквушки расселись подростки, косившие под хиппарей. Их рюкзаки были набиты одежкой, палатками, сковородками, пластмассовой посудой и откупоренными бутылками. Они, как черепахи, все свое носили с собой. Несколько парней отхлебывали ракию прямо из бутылки, пуская ее по кругу. Они совершенно не стеснялись, отгородившись от всего мира тайной своего общения — в здравом состоянии или под кайфом. Я забыл в комнате сигареты, но просить у них было бессмысленно — не дадут. Прямо на каменной дорожке сидела тощая девушка нездорового вида в вылинявшей рубахе и бренчала на гитаре. Ее кожа казалась бледной, не знавшей солнца. А голос оказался неожиданно нежным и мелодичным. Слова песни меня озадачили, стоило в них вдуматься, но я спешил. Каждая мелочь вгрызалась мне в память, мучительно стараясь в ней задержаться, словно я, сломя голову, мчался в пустоту.

У телефонов-автоматов на улице стояла очередь, но в старой почте было пусто. И прохладно. Пол украшала мраморная плитка — экое излишество. Я протянул телефонистке свое уведомление о вызове к телефонному разговору. Девушка глянула на меня со скукой и зевнула. Не такая уж раскрасавица, хоть сама она думала иначе.

— Придется подождать… Кому приспичило разговаривать, приходится ждать…

В зале ожидания стояло всего два стула. На одном сидел старик с тростью. Он задержал взгляд на моем букете и стукнул тростью по мраморному полу. Я уселся рядом. Хотелось курить. Я уже опаздывал. В раздражении я грыз ногти.

— София, вызывает София… — крикнула красотуля в мелких кудряшках, похожая на болонку, — третья кабина…

В кабинке было тесно и душно, лампочка перегорела. Буду предельно лаконичен и тверд, даже жесток, решил я.

— Даю Софию, — рявкнула телефонная трубка, — соединяю, говорите…

— Алло, ну как ты там? — голос Вероники, глухой и тихий, долетал, как с другого конца планеты.

— Не слышу, говори громче!

— У меня все в порядке… — сказала она, — а у тебя?

— Плохо слышно.

— Да я же почти кричу, Марти… Как твое давление?

— Какое давление?

— Как это «какое»?.. Твое, высокое.

— Аа-а, давление…

В трубке что-то щелкнуло, голос приблизился, словно теперь она сидела рядом, на месте красотули. Я услышал даже ее дыхание. Вероника была чем-то взволнована.

— Теперь другое дело, — сказал я. — Ты звонишь… что-то с детьми?

— Да, теперь прекрасно слышно, просто великолепно! Как ты там? Уже загорел?

— Скорее, пропитался светом. Изнутри. Сама знаешь, Созополь… Ты, наверное, по поводу Катарины?

— Получила пять мейлов от нее и от Милы. У них все прекрасно. Передают тебе привет. Целуют. Ты же им отец все-таки.

— Отец… кто ж еще?

Она замолчала. Слышалось лишь ее тяжелое прерывистое дыхание. Настолько тревожное, что отдавалось во всем моем теле.

— Как она долетела? — спросил я, чтобы хоть что-то сказать, чтобы не вырвалось: «Я тороплюсь!»

— Говорит, как во сне… Всю ночь гуляла по Лондону во время пересадки; в Вашингтоне Мила встретила ее в аэропорту Кеннеди и оттуда прямо в Нью-Йорк. Ты представляешь, в Нью-Йорк?!

— Америка есть Америка, но я ненавижу тех, кто ее создал. Кто отнял у меня детей.

— Прости, но это их выбор. Они его сами сделали. Но я хотела о другом…

— О чем — другом? Могу выслать тебе немного денег.

— Хватит тебе о деньгах! Ты ведь не такой, Марти. По крайней мере, не был таким. Вернись к себе прежнему, сделай что-нибудь для себя. И с собой, наконец!

— О чем — другом? — глупо переспросил я. Не нужно было этого делать.

— Ты застал меня почти на пороге, Марти, — сказала она, будто это я вызвал ее к телефону, — с двумя чемоданами… Я взяла те, старые, картонные. И твою спортивную сумку. Не волнуйся, я их, конечно, верну.

— Ты едешь на какой-то симпозиум?

— На симпозиум с двумя чемоданами? — ее злорадство вспыхнуло и утихло. — В разгар лета с двумя старыми чемоданами? Подумай головой, ты же умный интеллигентный человек.

Теперь замолчал я. Боль пришла, прежде чем я все понял. Безжалостная, неумолимая, не помещающаяся в этой кабинке, как недавнее счастье. Моя боль пахла лакированным деревом и кедами.

— Я забрала только одежду. Все остальное, все наше оставила. Даже фотографии.

— Но куда ты собралась, черт побери? Вероника, не морочь мне голову!

— К Жоро… — выдохнула она. И словно исчезла.

— К какому Жоро… мать его!

— К моему Жоро… — Вероника расплакалась, но меня разозлили ее слезы, ее минутная слабость, которая могла дать мне надежду на то, что она передумает, могла смягчить неотвратимость ее решения.

— Я тоже живой человек, мне тоже нужна хоть капля жалости… — она скандалила и плакала одновременно. — Жоро из-за меня развелся с женой, оставил детей. Он… он просто… — Вероника захлебнулась слезами. В трубке послышался глухой удар, кажется, она лягнула чемодан.

И до меня наконец дошло, что Вероника, как и наши дети, сделала свой выбор. И теперь это было самым главным. Она уходила. Бросала меня. Уже бросила. Предала без предупреждения. И с огромной, как море, четкостью я понял, что не могу без нее, не могу оторвать ее от себя, что без нее пропаду, закончусь. Нет, не умру. А закончусь, что куда страшнее. Я по-прежнему любил Веронику. Ее тело. Ее запах дешевого мыла. Ее извращенную игру в феминизм. Все тридцать лет, прожитых с ней. Каждое наше лето в Созополе, и прошлое лето… «Только ее», — подумал я, сползая на пол. Спину заломило, букет помялся. Я взял его свободной рукой и поднес к лицу. Пришло понимание, что та предопределенность, та роковая неизбежность, которую я пережил с Лорой, была предназначена Веронике. Меня смутило их сходство, постоянное удивление в глазах, находчивый ум и внутренняя чистота. Но Лора была никем, чужой, меня обманула моя собственная потребность выговориться, мои собственные слова, слова… Этот букет был для Вероники. Мне стало холодно. Стало страшно.

— Какой такой Жоро? — разъярился я. — Да я ему шею сверну, я его…

— Не нужно так, Марти, прошу тебя, успокойся… — Вероника уже не плакала.

— Кто он такой, этот гад, сволочь, ворюга… да, именно ворюга!

— Возьми себя в руки, — она больше не умоляла, — или я брошу трубку.

Но не бросила. Показалось, что стены кабинки меня сжимают, я встал на ноги. Нечего стоять здесь, в этой клетке. Нужно действовать.

— Мое давление, господи, ты отдаешь себе отчет…

— Какое давление? — спросила она.

— Как «какое»? Мое! Высокое! Я возвращаюсь! Вернусь сегодня ночью! — заорал я что есть мочи, — ты слышишь, Вероника, я возвращаюсь…

На этот раз она действительно положила трубку. Наверное, вытерла слезы и взялась за чемоданы. Картонные свадебные чемоданы мамы и папы. Телефонистка в окошке заслонила рукой лицо, словно защищаясь, как от сумасшедшего. Может, я действительно сходил с ума?

Я выскочил на улицу, ветерок принес запах беззаботности и праздной жизни. Нужно было проверить на автовокзале, когда отъезжает первый же автобус в Софию, но у меня не было сил. Схватить свой неоконченный роман и убраться отсюда, оттуда, отовсюду! Толпа обняла меня своей полуулыбкой и потянула за собой. Только в гуще себе подобных, среди их безразличия, человек может испытать полнейшее молчание. Я сжимал в руке букет, держась за него, как за полную бутылку. Во мне крепла решимость бороться за Веронику. Как за кусок хлеба, как за глоток воды. Подсознательно я понимал, что смогу вернуть Веронику только тем, что стояло преградой между мной и Лорой. И меня осенило: «Прежде, чем сказать ей, что любишь, кретин, скажи, что ты украл. Вероника этого не вынесет, не примет твоего и своего падения, того, что ты стал вором. Ведь это она сказала: „Ты совсем не такой, Марти“».

И тут прозвучали выстрелы. Собрав последние силы, чтобы все-таки принять этот окружающий меня мир, я их услышал. И осознал. Они прозвучали, как щелчки детской игрушки, как громкие аплодисменты. Я выронил букет и бросился вперед. Расшвыривая всех на пути — детей, их тупых мамаш… Кто-то попытался схватить меня за рубаху, но я вырвался и побежал дальше. Увидел силуэт церкви с двумя львами над входом, потом парк. И застыл на месте. Подростки доедали свой салат, подбирая остатки с мятого полиэтиленового пакета, измазанного растительным маслом и уксусом. Рано постаревшая девушка бренчала на гитаре: «И мы уцелеем, навсегда уцелеем, — пела она, — если вернемся туда… в прошлое лето в Созополе».