Разрушенная судьба — страница 39 из 83

– Если сегодня ты меня отпустишь, – сказал убийца, – клянусь, через три дня я вернусь и безропотно пойду на казнь.

– Что ж, да будет так, – отвечал халиф Умар, – но с одним условием: оставь вместо себя заместителя. Того, кто согласится пойти на казнь вместо тебя, если ты не вернешься.

Тут молодой путешественник призадумался. В этих краях у него не было ни родных, ни друзей. Где найти незнакомца, который поверит ему и ради него рискнет своей головой?

Однако Абу Зарр, один из сподвижников Пророка, объявил, что готов стать его заместителем. С этим убийца и отбыл.

Прошло три дня, но он не возвращался. Никто этому не удивился, но все оплакивали беднягу Абу Зарра, который, верный своему слову, пришел и положил голову на плаху. Палач уже смазал топор и готов был рубить, как вдруг на площадь вылетел убийца на взмыленном коне, весь в пыли и в поту.

– Простите, простите, – вскричал он, – я опоздал! Но вот я! Начинайте казнь!

Все, кто собрался на площади, были поражены:

– Ты же был свободен, ты избежал наказания! Никто бы не нашел тебя и не привез обратно. Почему же ты вернулся?

– Потому что обещал вернуться, и потому, что я мусульманин, – отвечал юноша. – Как мог я дать миру повод говорить, что мусульмане не держат сло́ва?

Тогда толпа повернулась к Абу Зарру:

– Ты знал этого юношу? Знал, сколь он благороден? Поэтому согласился стать его заместителем?

– Нет, – ответил Абу Зарр, – до этого случая никогда его не встречал. Но как мог я дать миру повод говорить, что мусульмане утратили сострадание?

Тогда родственники убитого упали на колени:

– Не надо его казнить! – взмолились они. – Пусть никто не скажет из-за нас, что исламу неизвестно прощение!

Многие проповедники суфийского «рыцарства» возводили его происхождение к Али – прежде всего потому, что Али остался в народной памяти как идеальный рыцарь, образец силы, мужества, веры и чести. Рассказывали, например, что в одной из легендарных битв раннего ислама к Али, размахивая мечом, подступил юноша из вражеской армии.

– Глупый юнец, – воскликнул Али, – или не знаешь, кто я? Я Али! Тебе не под силу меня победить. Я убью тебя. Зачем же ты нападаешь на меня?

– Потому что я влюблен, – отвечал юноша, – и возлюбленная моя пообещала: если я поражу тебя в бою, она станет моей.

– Но если мы начнем поединок, погибнешь ты, – возразил Али.

– Что лучше, чем умереть ради любви? – отвечал юноша.

Услышав такие слова, Али снял шлем и подставил ему шею.

– Рази! – сказал он.

Но готовность Али умереть ради любви поразила юношу в самое сердце и превратила его любовь к женщине в любовь более высокую – к Аллаху. Так в одно мгновение Али сделал обычного юношу просветленным суфием[46].

Такие легенды вдохновляли мусульманских рыцарей.

Османы (около 700 – 1341 год п. Х.)

Суфийские ордена распространялись по всему мусульманскому миру, однако самые серьезные последствия имело их появление в Малой Азии или так называемой Анатолии, на территории современной Турции. Отсюда и началось постмонгольское возрождение ислама.

В Малой Азии суфийские ордена были связаны с гильдиями торговцев и ремесленников, называемыми ахи. Эти объединения помогали простым людям пережить смутное время. Малая Азия уже давно была пограничной зоной между турками-мусульманами и европейскими христианами. Сельджуки и византийцы раздирали эту страну на части, сражаясь за нее. Одному сельджукскому князю удалось создать здесь более или менее стабильное независимое государство под названием Султанат Рума (Рум – арабское произношение слова «Рим»), но его снесли с лица земли армии крестоносцев, бродивших туда-сюда по этой многострадальной земле, а войны сельджуков друг с другом только усугубили ситуацию.

Ко времени, когда угроза крестоносцев сошла на нет, восточную часть Малой Азии контролировали (более или менее) разные турецкие князьки, западную (тоже более или менее) византийцы, и все постоянно оспаривали территории друг у друга. Малая Азия превратилась в ничейную, беззаконную землю: жили здесь и христиане, и турки, не правил никто.

Монгольские завоевания выгнали из Центральной Азии новые орды тюркских пастухов-кочевников. Они дрейфовали на запад, пока не достигли Малой Азии, где наконец почувствовали себя как дома. Почему здесь? Потому что атмосфера «дикого Запада» этим пастухам-кочевникам пришлась по душе. Они жили независимыми самоуправляющимися кланами, сами себе выбирали и вождей, и законы, и плевать хотели на любые власти и любые законы, навязываемые им извне. В приграничной зоне, где нет ни закона, ни порядка, они могли бродить где пожелают, пасти свой скот, где считают нужным, и добывать пропитание, грабя оседлых местных жителей, по проверенному временем обычаю степей, которые когда-то называли своим домом.

В этой анархической зоне еще жили христиане – как-то выживали сёла и небольшие городки; но никакое правительство не гарантировало безопасность на дорогах, никакая полиция не приходила на помощь купцу, чью лавку грабили, никакие организации не спешили на помощь в случае пожара, потопа и прочих бедствий. Государства не было, общество разваливалось, и в случае беды не к кому было обратиться, кроме своего клана, друзей – или суфийского ордена.

По мере того, как в этом регионе начал распространяться новый суфизм, страну наводнили странствующие мистики. Одни пришли из Персии или еще дальше с востока, другие здесь и родились. Многие были дервишами – людьми, в качестве духовного упражнения обрекшими себя на добровольную нищету. Они не работали, а жили на подаяние, чтобы всё свое время посвящать созерцанию Бога.

Многие из этих мистических бродяг были довольно эксцентричны: когда кормишься подаянием, полезно выделяться из толпы. Суфий Каландар ходил из города в город, сопровождаемый толпами последователей: все они били в барабаны, пели, декламировали, кричали и вопили, призывали всех вокруг прийти к Аллаху и устремиться бить неверных. Каландар и его последователи одевались в лохмотья, ходили нестрижеными и нечесаными, нарушали общественный порядок, однако возбуждали пламенные страсти и порождали странные идеи; и, где проходил Каландар, там на пути его возникали братства «каландари».

Можно сказать, в целях защиты от безумцев вроде Каландара более респектабельные люди ухватились за учение другого мистика по имени Бекташ, строгого аскета. При всей его клерикальной трезвости, в Бекташе тоже ощущался тревожный фанатизм – но он, по крайней мере, не орал во все горло на улицах. Он стал любимым суфием местных улемов.

Были еще дервиши Мевлеви, любимцы интеллектуалов и людей просвещенных. Они собирались вокруг поэта по имени Джалалудин, который родился в Балхе (и потому в Афганистане известен под именем Джалалудин-и-Балхи). Когда Чингиз-хан начал собирать вокруг себя силы монголов, Джалалудин был еще ребенком. Отец его почуял приближение беды и вместе с семьей отправился на запад, в остатки султаната Рума – и поэтому большей части мира он известен как Джалалудин-и-Руми (Джалалудин-Римлянин).[47]

Отец Руми, человек образованный, открыл школу, и сам Руми, войдя в возраст, начал там преподавать, ибо еще в молодые годы прославился ученостью. Он писал религиозные трактаты – вполне обычного содержания, однако они принесли ему большое уважение и привлекли к нему массу студентов. Толпы собирались на лекции Руми и ловили каждое его слово.

Ключевой момент в легендарной биографии Руми наступил, когда в один прекрасный день в классную комнату к нему вошел оборванный нищий. Незнакомец сел в задний ряд, но молча слушать не стал. Он принялся распевать песни и мешать лектору. Рассказ об этом незнакомце напоминает историю о том, как молодой Джек Керуак явился на выступление Аллена Гинзберга, впервые читавшего публике свой «Вопль», сел в задний ряд и принялся орать оттуда: «Пошел вон!» Студенты Руми схватили нищего и хотели вышвырнуть его вон, но преподаватель приказал им остановиться и спросил незнакомца, кто он и чего хочет.

– Я Шамс-и-Тебриз[48], – ответил незнакомец, – и пришел за тобой.

Тогда, к изумлению студентов, Руми закрыл книгу, сбросил свою мантию и сказал:

– Больше я ничему не учу. Вот мой учитель.

Вместе с Шамсом он вышел из классной комнаты – и уже не вернулся.

Джалалудин и нищий сделались неразлучны. Их связала чисто духовная, но глубокая и страстная связь, столь тесная, что Руми даже начал подписывать стихи именем своего учителя: его стихотворения того времени называются «Труды Шамс-и-Тебриза». До встречи с Шамсом Руми был уважаемым автором, чьим трудам, возможно, было суждено прожить сотню лет; после встречи с Шамсом – стал одним из величайших мистических поэтов в истории литературы.

Прошло много лет, и затем Шамс таинственно исчез, а Руми сел за сочинение тысячестраничной поэмы под заглавием «Маснави Манави» («Поэма о скрытом смысле»). В знаменитом вступлении к ней Руми задается вопросом: почему так пронзительно печальна мелодия флейты? И отвечает так: потому что флейта была когда-то тростинкой и росла на берегу реки, уходя корнями в почву. Когда из нее сделали флейту, она лишилась корней. Грусть, пронизывающая ее песню – это тоска тростника по утраченной связи со своим источником. В следующих тридцати тысячах строф Руми рассказывает сотни историй, пронизанных эротизированным религиозным чувством и поясняющих, как флейта человеческой души может восстановить связь со своим истоком. И по сей день Руми сохраняет влияние даже в англоязычном мире, где переводы его стихов продаются лучше, чем сочинения любого другого поэта[49].

Короче говоря, в суфизме можно было найти что-то на любой вкус и для любого класса. Суфии обращали в ислам пастухов-кочевников, так что эти полудикие племена впивали страстность ислама прежде, чем усваивали его учение. Суфийские ордена сплетались с гильдиями ремесленников и объединениями купцов, с крестьянскими общинами и военными содружествами аристократов: словно паутина, суфизм охватывал и переплетал все разрозненные группировки этого атомизированного мира.