«Интересно, почему все падает вниз, а не вверх?» – голос церкви, звучащий в его совести, немедленно спрашивал: «И как объяснение этого поможет мне стать лучше как христианину?» Мысль шла небыстро и не могла уйти далеко, ибо вынуждена была всюду таскать за собой этот груз.
Освободившись от этого груза, Коперник смог объявить, что Земля вращается вокруг Солнца. Эта простая и дерзкая гипотеза объясняла в движении звезд и планет всё, кроме одного: почему Бог заставил Вселенную вращаться не вокруг самого драгоценного Своего творения? Но, если с этой второй частью иметь дела не приходится, первая часть ответа человека вполне устраивает. И со множеством загадок природы та же картина: объяснить их становится куда проще, когда нет нужды согласовывать эти объяснения с аксиомами веры.
Для большинства мыслителей это означало не противоречие вере, а лишь то, что вера – одно, объяснение природы – другое; две разные области исследования, которые не стоит смешивать. Освобождение научных исследований из рамок веры позволило европейцам в два столетия после Реформации породить блестящую плеяду научных теорий и открытий.
Фрэнсис Бэкон и Рене Декарт, например, опровергли аристотелевский метод исследования и заменили его научным методом. Они же, вместе с другими учеными, помогли сделать общепринятой механистическую модель Вселенной, в которой у любого физического события имеется чисто физическая причина. Галилей, Декарт и другие перешли к разоблачению идеи Аристотеля о том, что всё на свете состоит из земли, воздуха, огня и воды, и заменили ее атомистической теорией материи, заложив основы современной химии.
Андрей Везалий впервые составил анатомический атлас человеческого тела, а Уильям Гарвей открыл систему кровообращения. Вместе они и другие заложили основы современной медицины. Антоний ван Левенгук открыл мир микроорганизмов, что со временем привело к теории передачи заболеваний Пастера.
Роберт Бойль начал процесс, приведший к открытию четырех законов термодинамики, тех самых, что описывают трансформацию энергии в действие в любой системе, от пищеварительного тракта кролика до рождения вселенной.
Не забудем упомянуть и величайшего ученого в этом ряду, Исаака Ньютона, который изобрел дифференциальное исчисление, объяснил движение всех предметов во вселенной, от мелких камешков до планет, тремя простыми формулами и открыл законы притяжения, таким образом окончательно объяснив движение всех небесных тел – закончив работу, начатую Коперником и Галилеем. В довершение всего этого он описал природу света как потока частиц и открыл цветовой спектр. Ни один другой ученый не сделал так много; никому с тех пор не удалось сравняться с этими достижениями. По иронии судьбы, сам он считал величайшим своим достижением то, что за всю жизнь ни разу не касался женщины.
Но вот любопытная загадка, над которой стоит задуматься. Мусульманские ученые подошли буквально к порогу всех этих открытий задолго до того, как к ним пришел Запад. Например, в X веке аль-Рази опроверг теорию четырех жидкостей Галена как основу практической медицины. Ибн Сина проанализировал движение математически – то есть сделал то же, что и Ньютон шестьсот лет спустя. В XIII веке, за триста лет до Везалия, Ибн аль-Нафис описал циркуляцию крови в теле. Ибн аль-Хайсам, умерший в 1039 году, открыл спектр, описал научную методику, назвал основой научного исследования измерение и эксперимент – то есть стал Ньютоном до Ньютона и Декартом до Декарта. У мусульман уже было и представление об атомах, заимствованное у индийских ученых, и даже механистическая модель вселенной, полученная из Китая.
Важны были не столько сами открытия, сколько то, что на Западе они сохранялись, накапливались, подкрепляли друг друга, пока не принесли с собой совершенно новую связную картину мира и подход к нему: научный взгляд на мир, обеспечивший Западу взрывной рост технологий. Почему же все это произошло на Западе, а не на Востоке?
Возможно, дело в том, что мусульмане совершали свои великие научные открытия как раз в те годы, когда их общественный порядок начал рушиться, а Запад – в те годы, когда его общественный порядок, долго пребывавший в руинах, начал восстанавливаться, и на заре Реформации, которая положила конец власти церковных догматов над человеческой мыслью и дала отдельным людям возможность свободно мыслить и искать истину.
Итак, ключом к возрождению Европы стала протестантская Реформация. Но Реформация переплелась с еще одним чисто европейским явлением величайшего значения: возникновением национального государства как формы политической организации. Эти два явления оказались тесно сплетены, поскольку, борясь с Церковью, Лютер и его приверженцы искали убежища то у одного, то у другого европейского монарха: все эти монархи уже давно боролись с Папой и теперь были только рады стать на своих территориях полными господами не только в светском, но и в религиозном отношении. Реформация запустила по всей Европе волну насилия, окончившуюся в 1555 году Аугсбургским миром. В Аугсбурге враждующие стороны договорились о принципе: «Чья власть, того и вера»: каждый монарх сам решает, останется ли его государство, большое или малое, в повиновении Римской Церкви или изберет одну из новых христианских сект. Однако Аугсбург, как выяснилось, принес лишь временное перемирие. Пар снова вырвался наружу в разрушительной Тридцатилетней войне, своего рода гражданской войне в Европе, все по тому же вопросу: какая религия победит. Когда схватка наконец улеглась, Вестфальский мир 1648 года подтвердил принцип Аугсбургского мира. Таким образом, вместе с поощрением индивидуализма Реформация в конце концов отвергла всеевропейскую идеологию в пользу системы, при которой государство и церковь укрепляют друг друга и продвигают национализм.
Первые зародыши национальных государств сформировались в Англии и Франции, монархи которых с 1337 по 1453 годы с перерывами вели между собой Столетнюю войну. В сущности, это была не единая война, а серия кампаний, перемежаемых длительными перемириями. До войны «Англии» или «Франции» по сути не было. Были просто территории, контролируемые разными дворянами, состоящими в родственных или вассальных отношениях с другими дворянами. Империи – например, империя Каролингов – представляли собой пестрые собрания таких территорий. Быть императором этих земель значило иметь право и власть собирать с них налоги и набирать себе солдат из их населения. Императоры могли отказываться от своих территорий, тасовать их, обмениваться ими с другими монархами, покупать и продавать, сражаться за них – так же, как дети дерутся из-за игрушек или меняются баскетбольными карточками. Население двух территорий, подчиненных одному императору, вовсе не ощущало себя единым народом. Не возникало никакого чувства общности и родства у тех, кто вместе подчинялся Карлу Лысому.
Чувство родства и единой судьбы начало развиваться именно в ходе Столетней войны. Прежде всего, война сделала более заметным то, что в Англии люди говорят по-английски, а во Франции – по-французски. Французы начали ощущать единство с теми, кто говорит на одном с ними языке и живет на той же территории, куда вторгаются чужеземцы – и начали чувствовать себя всё более отличными от англоговорящих солдат, рыщущих по их земле. Что же касается английских солдат – долгие кампании, которые порой начинали отцы, а заканчивали сыновья, сплотили их и внушили им чувство товарищества. В этот же период «король» стал чем-то большим, чем просто крупнейший дворянин: начала формироваться мысль о «короле» как воплощении «нации».
Столетняя война началась как война между аристократами и их приближенными рыцарями. Йомены, пошедшие на войну с ними вместе, использовались как подсобная тягловая сила, порой в кого-то палили из своих дурацких луков, но причинить вред могли только таким же йоменам: рыцаря в броне им было стрелой не достать. Однако посреди Столетней войны был изобретен английский длинный лук, бьющий сильнее и дальше предыдущих – лук, стрелы которого могли пробивать доспехи. Вдруг отряд лучников, стоящий позади пехоты, получил возможность вывести из строя целый ряд рыцарей, прежде чем они поскачут в атаку.
С этого момента рыцари больше не определяли исход битвы, а значит, стали не нужны. Феодальные политические организации состояли из сетей личных связей. Теперь феодализм померк, на первое место вышли люди с деньгами, способные нанять и снарядить крупную безличную армию – сперва на войну, затем и на работу. С одной стороны, это превратило короля в по-настоящему мощную фигуру: именно он обладал полномочиями, более всего позволявшими организовывать финансирование масштабных военных кампаний. Но с другой стороны, организовывать фандрайзинг королям приходилось через свою знать. В Англии организация дворян, которых созывал король, чтобы ратифицировать очередную военную кампанию, называлась «парламентом». Зависимость английского монарха от парламента в вопросах введения налогов в конечном счете привела к развитию в Англии демократических институтов – однако пока до этого было еще далеко. К 1400 году даже увеличение роли короля оставалось еще потрясающей новостью.
До возникновения национальных государств самой мощной формой политической организации оставались слабо связанные собрания территорий с квазинезависимыми властями, воплощенными во многочисленных фигурах на многочисленных уровнях. Верховному лидеру приходилось действовать через множество посредников. Случись ему отдать приказ – каждая властная фигура, через которую приказ проходил, могла как угодно переделать его по своему вкусу, не говоря уж об искажениях при переводе на разные языки, о согласованиях с местными обычаями, да и о том, что на самых нижних, местных уровнях люди могли просто забыть (или отказаться) передать его дальше. Разъяренный рев величайшего из императоров, пока долетал до отдаленной деревушки на границе его владений, превращался в едва слышный шум. Но в национальном государстве, где все говорили более или менее на одном языке, правила сверху донизу устанавливала единая сеть чиновников, все думали и видели мир более или менее одинаково, политика короля без особых искажений достигала даже самых отдаленных уголков его королевства.