, Малой Азии, Египте или в Марокко должны стать… чуть более западными. Так, по мере того, как в мусульманский мир просачивалось осознание Индустриальной революции, с ним здесь получали почву под ногами и светские реформистские идеи.
В Иране после 1840-х годов чрезвычайно энергичный премьер-министр по имени Мирза Таги, прозванный также Амир-Кабиром, «Великим лидером», запустил программу скоростной «модернизации» страны. Под «модернизацией» он имел в виду «индустриализацию», однако понимал, что это сложный процесс. Было ясно, что Иран не может заимствовать одни лишь западные товары. Чтобы в самом деле сравняться по силе с западными державами, пожирающими их страну, иранцы должны освоить некоторые стороны западной культуры. Но какие именно? Амир-Кабир решил: образование – вот ключ ко всему.
Он создал по всей стране сеть светских школ. В предместье Тегерана основал университет, уже нами упомянутый – Дар-аль-Фунун (в примерном переводе с арабского «Дом наук»), где студенты изучали иностранные языки, естественные науки, технические специальности и историю западных культур. Кроме того, Иран начал отправлять студентов за границу, в Германию и Францию. Неудивительно, что эти студенты были в основном выходцами из преуспевающих и статусных городских семейств, связанных с двором и государственным чиновничеством, а не из семей крестьян, купцов или высокопоставленных религиозных учителей. Так новая образовательная программа расширила и углубила социальное разделение, уже существовавшее в этом обществе.
Выпускники светской системы образования призваны были пополнять «модернизированное» государственное чиновничество и армию. («Модернизировать» в данном контексте означало «сделать, как мы видели в Европе».) Так местный ответ на индустриализацию породил в Иране новый социальный класс, состоящий из образованных на западный манер чиновников, армейских офицеров, студентов университета, учителей, инженеров, специалистов, выпускников Дар-аль-Фунуна и европейских учебных заведений… Этот зарождающийся класс приобретал всё более светский взгляд на вещи и становился всё более восприимчив к мыслям об исламе как системе рациональных этических ценностей, а не основанном на откровении путеводителе на Небеса.
Конституционализм, второй феномен, рожденный в Европе, также начал оказывать всё большее влияние на Иран, прежде всего потому, что новый класс оказался к нему восприимчив. Конституционализм – не то же самое, что идеалы демократии: конституции бывают и у тоталитарных диктатур. Однако конституция – несомненно, необходимое предварительное условие демократии. Смысл ее в том, что государство действует в жесткой рамке писаных законов, обязательных как для подданных, так и для правителя. Абсолютная монархия – система, принятая в мусульманском мире на протяжении долгих веков – фактически давала правителю возможность в любой момент менять правила, как он того пожелает. Важно понимать, что в абсолютной монархии это применимо не только к верховному правителю: этот принцип распространяется на все общество, каждый «начальник» обладает неограниченной властью над подчиненными и сам подвластен любым капризам того, кто стоит ступенью выше. (Точно так же и демократия означает не только то, что верховный лидер избирается голосованием, а то, что некий интерактивный процесс участия во власти происходит на всех уровнях. Сами по себе выборы не равны демократии, они – лишь один из ее признаков.)
Возможно, Иран стал пионером в области конституционализма отчасти потому, что именно здесь возникла новая интеллигенция – быстро растущий класс образованных светских модернистов. Новизна их мышления проявлялась не только в идеях, но и в языке, используемом для выражения этих идей. Новые писатели отвергли манеру классической персидской литературы, полной сложных риторических приемов и украшений, и вместо этого начали писать простую, мускулистую прозу – и писать не эпические поэмы и мистическую лирику, а сатирические романы, политические пьесы и так далее.
Литературовед Хамид Дабаши рассказывает о любопытном случае. Некий английский путешественник по имени Джеймс Мориер написал роман «Похождения Хаджи-Бабы из Исфахана», уверяя, что перевел его с персидского оригинала. В романе он высмеивал персидскую речь, используя смехотворно напыщенный слог, и изображал иранцев хвастунами и бесчестными негодяями.
А затем, в 1880-х годах, произошло нечто поразительное. Иранский литератор Мирза Хабиб перевел «Хаджи-Бабу» на персидский. И вот что удивительно: по-английски – низкопробное расистское чтиво, в переводе этот роман сделался шедевром, заложил основы современной персидской литературы и «стал ключевым текстом для конституционного движения». Насмешки, которые Мориер, в манере колониального превосходства, направлял на персов в целом, переводчик перенаправил против коррумпированных клириков и придворных, превратив «Хаджи-Бабу» в острую политическую сатиру[72].
С появлением светской интеллигенции нового образца классики персидской литературы, Руми, Саади или Хафиз, начали покрываться пылью; вместо них читатели жадно накинулись не только на новые иранские романы и повести, но и на книги таких европейских мыслителей, как Шарль Монтескьё или Огюст Конт, философов, рассуждавших о прогрессивном развитии общества. Монтескьё составил описания политических систем и расположил их в иерархическом порядке, от худших к лучшим: монархия лучше деспотизма, республика лучше монархии. Конт писал, что, становясь всё более цивилизованными, люди переходят от религиозного к метафизическому, а затем к научному сознанию[73].
Иранские интеллектуалы-модернисты решили, что их страна тоже нуждается в развитии. Их недовольство сосредоточилось на монархах Каджарской династии, правивших страной уже второе столетие. Эти цари обращались со страной практически как со своим личным достоянием. Один шах за другим по кусочкам распродавал национальную экономику иностранцам, чтобы оплачивать свою роскошную жизнь и дорогие прихоти, в том числе поездки в Европу.
Негодование светских модернистов вырвалось на поверхность во время Табачного Бойкота, движения, которое столь страстно пропагандировал Джамалуддин-и-Афган. Помимо интеллигенции, он вовлек в Табачный Бойкот шиитский клерикальный истеблишмент, и именно этот союз заставил шаха отступить. Однако, едва шах аннулировал монополию Великобритании на торговлю табаком в Иране, клирики сочли себя победителями и удалились с поля боя.
Но остальные активисты продолжали держаться вместе и выдвинули новые требования. Они призвали принять конституцию, ограничивающую полномочия шаха и дающую народу право голоса в управлении страной. При горячей заочной поддержке Джамалуддина (к тому времени уже высланного в Малую Азию) эти светские модернисты начали обсуждать парламентскую демократию. Здесь клерикалы решительно им воспротивились. Конституция, говорили они, совершенно неисламская идея; у Ирана уже есть конституция, и имя ей Шариат. Отвергали они и идею демократии, говоря, что ислам допускает только династическое правление. Так в первые годы двадцатого века борьба между клириками и короной в Иране превратилась в сложную трехстороннюю борьбу между клириками, короной и светской модернистской интеллигенцией – борьбу, в которой любые две фракции могли объединяться против третьей. В вопросе о конституции клирики и корона единым фронтом стояли против модернистов.
Но модернизм набирал обороты. В 1906 году шах из Каджарской династии Мозафареддин наконец сдался. Он принял конституцию, которая серьезно ограничивала его власть и предписывала созвать парламент, так называемый Меджлис. Через неделю после первого заседания Меджлиса шах умер, и трон занял его сын Мохаммед Али-шах. Не вполне ясно, какой реальной властью обладал парламент – ни армии, ни полиции у него в подчинении не было; однако за два года Меджлис принял набор законов, заложивших в Иране основы свободы слова, свободы прессы и целого ряда других гражданских свобод.
Однако еще до окончания третьего года шах навел на здание парламента пушки и стер его с лица земли – красноречивое заявление о том, что он решил дать старым порядкам еще один шанс. Улемы и другие традиционные группы это только приветствовали. В таком состоянии Иран подошел к началу Первой мировой войны.
В эти же годы соблазнял умы и сердца исламского мира еще один европейский феномен – национализм. Для этой идеологии Иран оказался самой неплодородной почвой, отчасти потому, что фактически уже был национальным государством – или, по крайней мере, из всех государств исламского мира был наиболее к этому близок. В Индии национализм начал преобразовывать алигархский модернизм в новое движение, со временем породившее на свет Пакистан. Но по-настоящему укрепился национализм в Османской империи и на территориях, когда-то составлявших ее часть.
Говоря «национализм», я не имею в виду национальное государство как таковое. Национальное государство – это конкретный географический факт: территория с определенными границами, с единым центральным правительством, единым сводом законов, которые это правительство поддерживает и заставляет выполнять, с единой валютой, армией, полицией и так далее. Такие национальные государства, как Англия или Франция, возникли спонтанно, в силу исторических обстоятельств – не потому, что их спроектировали и создали националисты.
Тот национализм, о котором говорю я, был (и остается) идеей. Он развивался не там, где сформировались национальные государства, но там, где их не было. Он описывал не то, что есть, а то, что должно быть. Так, немецкоязычные народы вступили в XIX век в составе множества княжеств и королевств. Схожим образом была разделена и Италия, и страны к востоку от Германии. Там национализм и пустил прочные корни.
Семена этой идеи восходят к немецкому философу XVIII века Иоганну Гердеру, критиковавшему философов Просвещения, например, Иммануила Канта. Философы Просвещения учили, что человек – по сути своей существо рациональное, и что моральные ценности, в конечном счете, должны основываться на разуме. Поскольку правила разума для всех людей, мест, времен одинаковы, цивилизованные люди должны усмирить свои страсти и, руководствуясь одним лишь разумом, постепенно восходить к единому своду законов, моральных суждений и ценностей.