Но старая гвардия перегруппировалась, обошла модернистов с флангов и восстанавливала власть султана, пока он не сделался достаточно силен, чтобы упразднить конституцию и снова начать править как абсолютный монарх. Маятник качнулся назад отчасти потому, что реформы не срабатывали. Турки-мусульмане Малой Азии видели, что уровень их жизни падает, а пространство независимости стремительно сужается, и ощущали себя всё более бессильными перед внешним давлением могущественных европейских держав.
Однако один осколок (как им казалось) этого враждебного внешнего мира находился здесь, в их границах и в полной их власти. Этим осколком была армянская община. В реальности, разумеется, армяне были не более «европейцами», чем сами турки. Жили они в этих местах с незапамятных времен. Говорили на собственном языке, не похожем на европейские, имели свои традиции и историю. Они ниоткуда не пришли – и, в сущности, были в Малой Азии более коренными жителями, чем сами турки.
Однако они были христианским меньшинством в окружении мусульманского большинства; и более того, в этот период всё более унизительных «капитуляций», когда дельцы из Западной Европы подминали Османскую империю под себя и обогащались за счет местных жителей, армяне оказались в парадоксальной позиции. Для османских граждан единственный путь к процветанию в эти годы состоял в том, чтобы работать на европейцев, вести с ними дела или, лучше всего, вступать с ними в партнерство в любой форме. Однако европейцы, когда искали себе в империи деловых партнеров, естественно, тянулись к тем, с кем ощущали какую-то близость; поэтому, когда у них был выбор, мусульманам-туркам они предпочитали христиан-армян. Так что несправедливые условия «капитуляций», приносившие выгоду иностранцам, были выгодны и для армянской общины в империи – по крайней мере, так это видели стремительно нищающие и недовольные мусульмане.
В прошлом армяне жили в Османской империи мирно, никем не тревожимые; впрочем, как и другие немусульмане, они были отрезаны от военно-аристократического класса. До некоторой степени недоступны им оставались и крупное землевладение, и частный сбор налогов. Поэтому многие из них зарабатывали на жизнь торговлей или финансовыми операциями.
Под «финансовыми операциями» здесь следует понимать ссуды. В прошлом на людей, ссужающих деньги под проценты, почти повсюду смотрели косо. В Коране дача в долг под проценты прямо запрещена, как и в средневековой христианской Европе, где под «ростовщичеством» канонический закон понимал не «взимание чрезмерных процентов», а «взимание любых процентов». Почему же ссуды получили такую недобрую славу? Мне думается, дело в том, что обычные люди воспринимали дачу денег в долг как благотворительность, а не бизнес; это то, что мы делаем, когда ближний попадает в беду и просит о помощи. В таком контексте ссуды под проценты выглядят как недостойная попытка нажиться на несчастье ближнего. Однако необходимость одалживать деньги возникала постоянно, даже в самой примитивной феодальной экономике, и чаще всего в кризисных ситуациях: у кузнеца сгорела кузня; неожиданно умер известный клирик, и родственники обязаны устроить пышные похороны; кто-то хочет жениться, но нечем заплатить калым; кто-то опасно заболел… Люди идут за ссудой в тяжелых обстоятельствах, когда они особенно уязвимы – и присущие им культурные ожидания гласят, что любой достойный человек в такой момент помог бы им без всяких мыслей о наживе. Отчаяние, вынуждающее их соглашаться на условия банкира, лишь усиливает негодование и чувство несправедливости. Когда заимодавец и должник принадлежат к одной общине, эти чувства могут смягчаться ощущением близости, соседства и так далее; но, если бедняк идет за ссудой к тому, кого уже воспринимает как Другого – эта динамика резко обостряет любые существующие между ними противоречия. Самый худший вариант – когда ростовщичество становится отличительным делом культурного меньшинства, окруженного со всех сторон значительно превосходящим его большинством. В Европе такое соотношение сил сделало жертвами евреев. В Османской империи та же беда постигла армян.
Напряжение росло, и уже легко было забыть, что всего каких-нибудь три поколения назад турки и армяне жили друг с другом совершенно мирно; вражда казалась уже какой-то вековой и неизбежной чертой их отношений. Политика Османской империи в отношении национальных меньшинств – стремление каждому народу дать свою самоуправляющуюся общину – изначально была нацелена на сохранение культурного разнообразия. В ней отражалась толерантность. Она действовала как инструмент гармонизации. Но теперь эта же политика превратилась в слабость, в дефект, в ключ к грядущим бедам, поскольку работала на то, чтобы отделить, изолировать подчеркнуть «чужеродность» злосчастных армян. В сущности, система миллетов стала механизмом, работающим на разрушение османского общества.
Между 1894 и 1896 годами в восточной Анатолии произошла серия антиармянских погромов. Турецкие крестьяне принялись резать армян, примерно так же, как в те же годы в восточной Европе и в России резали евреев, однако в большем масштабе. Не менее трехсот тысяч армян погибли, прежде чем это безумие удалось остановить – а остановилось оно, лишь когда европейцы надавили на османское правительство и потребовали что-то сделать. Поскольку важным фактором в неприязни, направленной на армян, были европейцы и их способность диктовать решения османским властям, то, что теперь их власть положила конец насилию, лишь укрепило психологические источники этого насилия. Похоже на то, как если бы родители надавали тумаков хулиганам, обижающим их малыша, а потом отправились по своим делам, оставив его с хулиганами наедине. Ясно, что тут малышу придется еще хуже!
Тем временем, хоть султан и отверг конституцию, модернисты продолжали сражаться со старой гвардией за власть. Шла яростная политическая борьба, и чаша весов неумолимо сдвигалась в сторону «свежей крови», поскольку и здесь, как в Иране, модернисты были на гребне волны. К 1900 году сформировалось многочисленное новое поколение активистов, требующих восстановить конституцию. Они хотели вернуть завоевания «французской революции», совершённой их родителями.
С политической точки зрения эпоха была захватывающая, но на редкость запутанная. Нельзя сказать, что здесь действовали несколько групп агитаторов: вот националисты, вот светские модернисты, вот либеральные конституционалисты, и так далее. Многие идеологии и движения были смешаны и тесно переплетены друг с другом. Любой человек мог придерживаться и того, и этого, и пятого, и десятого. Не было времени сортировать идеи, разбираться в том, какие из них друг с другом совместимы, а какие нет. Все, кто выступал против «старой гвардии», чувствовали, что плечом к плечу, в едином порыве строят новый мир. Все они были молодежью, объединившейся против замшелых стариков, товарищами по оружию просто потому, что страстно выступали за «новое» – что бы под этим «новым» ни понимать.
Это новое поколение активистов называло себя младотурками. Такое название они использовали, для начала, потому что в самом деле были молоды – по большей части, лет двадцати с небольшим; но еще и для того, чтобы бросить вызов «старой гвардии», ибо для традиционных мусульман чем старше человек, тем лучше – не случайно почетные звания «шейх» и «пир» буквально обозначают «старец». «Да, мы молоды! – как бы говорили младотурки. – Пусть заскорузлые критиканы считают это недостатком – мы будем говорить об этом с гордостью!»
В рядах младотурок было немало острых разногласий, однако они сумели объединиться и действовать достаточно слаженно для того, чтобы одолеть последнего османского султана, Абдул-Хамида Второго, человека глупого и никчемного. В 1908 году они заставили его восстановить конституцию, которая сводила роль султана к декоративной фигуре.
Однако, едва успев положить на лопатки султана, младотурки осознали, что они – не одно движение, а несколько разных. Одна фракция, например, призывала децентрализовать империю, гарантировать права меньшинствам и допустить к власти простой народ. Этих идеалистов быстро выдавили из правительства. Другая фракция исповедовала турецкий национализм. Основанная шестью студентами-медиками около 1902 года, к этому времени она превратилась в жестко организованную военизированную партию под названием «Комитет за единение и прогресс» (КЕП).
Взгляды КЕП завоевывали всё больше поддержки. Многие турки-антиимперцы, многие из числа молодежи, многие образованные государственные служащие, многие студенты университета, интеллигенция и юноши из интеллигентных семей, многие начитанные люди, знакомые с националистическими трудами европейских философов и знающие о впечатляющих успехах национализма в Германии и Италии, начали видеть в национализме путь к спасению от империализма. Идея была: избавимся от дряхлой, неуклюжей, мультикультурной Османской империи и заменим ее чистыми, стройными, ясными очертаниями турецкого национального государства! Верно, от арабских провинций придется избавиться, новой Турции они не понадобятся; но взамен эти новые турецкие националисты мечтали перекинуть мост из Анатолии в степи Центральной Азии, древнюю прародину турецкого народа. Они мечтали о национальном государстве турок, простирающемся от Босфора примерно до Казахстана.
Турецкие националистически мыслящие интеллектуалы начали доказывать, что христианские меньшинства, особенно армяне, являются в Турции привилегированной аристократией, что они – внутренние враги государства, союзники русских, европейцев, отпавших славянских территорий Восточной Европы.
Это новое поколение турецких националистов утверждало, что нация превосходит все более мелкие идентичности, и полагало, что национальная «душа» должна быть воплощена в какой-то единой колоссальной личности – мысль, пришедшая прямиком от немецких националистических философов. Писатель Зия Гёкальп декларировал, что отдельные люди, кроме героев и гениев, не имеют никакой ценности, и призывал собратьев-турок никогда не говорить о «правах». Нет прав, продолжал он, – есть лишь обязанности: обязанность слушать голос нации и повиноваться ее требованиям