— Что я ему скажу? Ничего в таких делах не понимаю.
— Пойдем ко мне, чайку попьем, поговорим.
— Спасибо. Но мне некогда. Дела дома есть.
Не терпящих отлагательства дел у него нет. Думал, что пришла, может, Настя. Но ее не было. В избе который уже день не прибиралось, грязно, прямо как у Пискунов, а Настюха глаз не кажет. Что-то она реже и реже стала приходить. Как-то зашел к Изоту поздно вечером спросить, возьмется ли Настя починить рубахи.
— Так она у вас, — сказал Изот. — Стемнело ушла. Потом он спросил у Насти, где она была в тот вечер. Девка покраснела, сказала что-то непонятное, а переспрашивать Игнат не стал. У него вдруг защемило сердце. Уйдет от них Настя. Бегает, видно, на вечерки. Парней молодых в деревне много. Что он перед ними? Угрюмый мужчина, ни песню спеть, ни слова веселого сказать.
В одиночестве поужинав, Игнат лег спать. Не спалось. С тоскливой неохотой думал о своей скособоченной жизни. Годы немалые, к тридцати подкатывают, половину своего века, должно, уже прожил, а ничего доброго в жизни не видел, только муки, страдания людские. И все время ждешь: вот-вот направится жизнь, посветлеет, уплывет все худое, как мусор по полой воде…
Лежать без сна, думать о передуманном надоело, сел па приступку крыльца. Темень стояла непроглядная. С неба почти неслышно моросил мелкий дождик. В деревне дверь не проскрипит, собака не тявкнет. Поздно, видать. Может, утро скоро.
Игнат зевнул, поежился, встал, собираясь идти в избу. На улице приглушенно застучали копыта лошадей. По звуку можно было определить, что ехали, приближаясь, два всадника. Напротив ворот они остановились, перебросились двумя-тремя словами, и вдруг хлестко, лопнувшим обручем, ударил выстрел, за ним другой, третий. Зазвенели стекла, завыли собаки. Игнат метнулся на забор, повис на нем, закричал: Вы что делаете, варначье?!
Навстречу ему из тьмы колюче вспыхнул выстрел, и пуля взвыла высоко над головой. Всадники ускакали, стук копыт замер в ночи. Собачий лай покатился от двора к двору по всей деревне.
Игнат спрыгнул с забора, перебежал через улицу, остановился под окнами Изотовой избы. Тихо было в избе, наружу не доносилось ни звука. Может, и не в Лазурьку стреляли? Может, баловал кто? Осторожно постучал в ставень. В избе что-то шебаркнуло, но никто не откликнулся.
— Лазарь, а Лазарь, это я, Игнат. Открой. Они убежали.
— Ты, Игнат? Сейчас.
В избе засветился огонь. Загремев болтом, открылся ставень, распахнулось окно. С лампой в одной и наганом в другой руке у окна стоял бледный, всклоченный Лазурька. Из-за спины выглядывал старик Изот. Он держал в руках старую берданку.
— Лезь сюда. Окно надо закрыть. Не вернулись бы, сказал старик.
— Не вернутся. — Лазурька поставил лампу на стол, смел с подоконника осколки стекла. — Пакостливы, как кошки, трусливы, как зайцы. Сколько их было, не приметил?
— Не, темно. По слуху понять двое, — Игнат остался стоять на улице. Мелкие брызги дождя оседали на лице, на шерсти старенького зипуна. — Никого не задело?
— Нет, — Лазурька высунулся из окна, вгляделся в тьму. — Сволочи! Я еще посчитаюсь с вами!
— На том свете посчитаешься! — сердито сказал Изот и, опираясь на берданку, пошел к кровати. — Ухайдакают они тебя, парень, помяни мое слово.
— Уедем отсюда! — из-за печки вышла Клавка, Лазурькина баба, она зябко куталась в платок, вздрагивала.
Лазурька закурил, нервно попыхивая папиросой, сказал:
— Сто раз было говорено, никуда не поеду! Из-за перегородки выглянула Настя, кивнула Игнату.
— Она правильно говорит: уезжайте. Убьют тебя, братка.
— Не твоего ума дело, Настюха, помалкивай. — Игнат поднял воротник зипуна, прикрывая шею от дождя.
— И верно, уехал бы ты, Лазарь, обождал, когда затихнет. Потом возвернешься.
— Ну уж нет! Это мой дом, моя земля, никуда меня никто не выживет отсюдова! Так-то, Игнат. За то ли мы воевали, чтобы в родном доме от всякой падали житья не было?
— И это правильно… С другой стороны, тебе надо помягче, полегче с народом… Зачем ты вечером Ферапонта посрамил? Старик он, уважительность к летам его быть должна, опять же, если в бога верует, кому какой вред?
— Ты ничего не видишь, Игнат. Куриная у тебя слепота. В молитве усердствуешь, шишек на лбу набил и ждешь, когда господь ниспошлет благодать. Не дождешься, божий угодник.
— Мои молитвы не задевай…
— Смотреть, как ты расквасился? Как забыл кровь братьев-товарищей?
— Братка! — предостерегающе сказала Настя, — На ком попало зло не срывай.
— Молчи! За косу оттаскаю! — Лазурька лег животом на подоконник, наклонил голову к Игнату. — Думаешь, по мне они огонь ведут, по Лазурьке? На черта я им сдался. Дело наше они обстреливают. А у тебя порох отсырел.
— Ты чего добиваешься, Лазарь, непонятно мне?
— Жизни другой для людей. И кто поперек этой жизни станет не помилую! Не только Ферапонту, самому господу бороду повыдергаю.
— Экий ты, Лазарь, невоздержанный и озлобленный. Крови пролил народ и так достаточно. Иззяблись люди, умаялись, себя потеряли многие. Мир, теплое слово более всего им нужны сейчас, а ты вновь войну навязываешь.
— Я навязываю? А ты спроси, сколько раз вот так, стрельбой в окна, нас с постели поднимали… Война не кончилась еще, и рано ты винтовку на стену повесил. Ты не сердись на меня, Игнат. Сам понимаешь, тяжело мне. Приходи завтра утром в Совет.
В Совет, кроме Игната, пришли еще человек пятнадцать, все бывшие партизаны.
— Вот что, мужики. Стрельбу по ночам, воровство надо кончать! — решительно сказал Лазурька. — Небольшая нам цена будет, мужики, если допустим, чтобы селом правил Стигнейка Сохатый. Каждую ночь будем караулить все ходы-выходы из деревни.
— Надо бы милицию пригласить. Они за это деньги получают, — сказал Тараска Акинфеев.
— Пробовали, приглашали. Пока милиция тут все тихо-мирно, уехали Сохатый пуще прежнего гадит. Кругом глаза и уши. А мы будем потихоньку.
— Верно, Лазарь Изотыч, какие же мы партизаны, если одного Сохатого не словим, — подал голос охочий до разговоров Ерема Саввич.
— Работа же, братцы! — взмолился Тараска. — День на поле майся, а ночью в канаве лежи с винтовкой в обнимку. Кому как, но мне лучше с бабой своей обниматься. Молодоженов-то, поди, ослободите? — Тараска хитро заулыбался.
Шутку его никто не принял, не до шуток было.
— Караулить будем по переменке. С тобой, Тарас Акинфеевич, ничего не сделается, если один раз в неделю недоспишь. Порешили, значит, мужики? — Лазурька обвел взглядом лица бывших партизан. — Но чтобы ни гугу! Чтобы ни одна собака об этом не разнюхала.
8
Вплоть до начала весновспашки Корнюха через день-два тайком приезжал в деревню. Настя поджидала его на берегу речушки в кустах тальника. Там было тихо, только речка булькала на камнях, да ветер иной раз шебаршил прошлогодним листом. Говорила Настя мало, молча прижималась к нему, ерошила чуб, терлась щекой о его колючую щеку. Зато сам Корнюха становился разговорчивым, никаких мыслей от нее не прятал, самое сокровенное выкладывал.
— Я тебя, Настюха, в нашу старую избу не поведу. Новый дом построю. Высокий, с большими окошками, с резьбой по карнизу. В доме будет смоляным духом, свежим лесом пахнуть. Одни будем жить, полная воля нам… А ты чего посмеиваешься? Не веришь, думаешь, заливаю? Плохо ты меня знаешь! Я уже обмозговал!.. Старый Пискун даст мне столько семян, сколько захочу, кони есть. Я из себя все жилы вымотаю, а засею столько, что на еду и на продажу хватит. За лето лесу наготовлю. А осенью помощь соберу. Мужикам что надо ведро самогону в день и закусь кое-какая. Самогона я на заимке сколько хочешь высижу. Начальство туда не заглядывает, а Хавронья никому не скажет.
— Помощь, братка говорил, запретили…
— Это для кулаков запрет. Я же не кулак… На другой год коней купим и будем жить с тобой, Настенька, лучше всех. Всего у нас будет вдоволь…
— Я бы с тобой, Корнюха, не только в новом доме, в самой последней завалюхе жила бы и радовалась. Не надо мне ни нарядов, ни богачества…
— Ты так говоришь потому, что ничего не видела, нигде не была. Я нагляделся на жизнь людей. У нас разве жизнь! Тягомотина… Батька мой оставил нам в аккурат то, что ему от деда досталось. А ведь всю жизнь работал, как конь слепой. Сам доброй одежки не износил, нам не давал. Такую жизнь тащи назад. Мои дети будут сыты, обуты, одеты. На это всю силу свою положу. Ну и сам постовать не собираюсь — за хорошую жизнь я воевал, и пусть-ка мне подсунут тягомотину, черта два!
Корнюха верил, что все задуманное в точности сбудется, и сладко ему было говорить об этом Настюхе, суженой своей, жене невенчанной.
Но с началом полевых работ ездить на свидания стало некогда. Целый день шагал за однолемешным плугом, вспарывал пыреистую землю. Ни лошадям, ни себе не давал никакого отдыха. А весна стояла прямо на заказ теплая, дождливая. И больше всего ночами дождик шел. Потрусит с вечера, а утром всходит солнце теплое, в небе мороку нет, только облака белые. Над зеленеющими увалами жаворонки поют, нагретый воздух течет-течет к небесной сини. С веселым остервенением работал Корнюха. Босой, без рубахи ходил за плугом по прохладной мягкой борозде, покрикивал на лошадей, мурлыкал себе под нос:
Родимый ты мой батюшка, жениться я хочу!
Не шутишь ли, Иванушка? Ей-богу, не шучу.
Женись, женись, Иванушка. У мельника есть дочь,
красивая, богатая и за тебя не прочь.
Хотя она горбатая и тронута умом,
зато уж с ней приданое такое вот возьмем:
коровушек, лошадушек и двадцать пять овец…
Дальше он песню не помнил. Помолчав немного, начинал сначала: больно уж легко она пелась. Пробовал партизанскую петь, да плохо выходило. Не для одного такие песни.
Однажды, разворачиваясь в конце гоней, заметил на вершине увала двух всадников. Неторопливой рысью они ехали к нему со ст