ороны бурятского улуса. Ладонью Корнюха заслонился от солнца, вгляделся. В одном из всадников он узнал Лазурьку, другой был незнакомый пожилой бурят.
Они подъехали, спешились, сели на траву.
— Пашешь? — спросил Лазурька.
— Ковыряю понемногу.
— Пискуна обрабатываешь? — Лазурька лизнул край бумажки, склеил папироску, подал кисет буряту, и тот принялся набивать трубку.
— Для себя стараюсь, на кой мне ляд Пискун, — помолчав, ответил Корнюха, что-то неладное чуялось ему за всем этим разговором.
— А плуг, лошадей он тебе подарил? — в глазах Лазурьки скакнули и пропали насмешливые искорки.
— Нет, Советская власть на блюдечке преподнесла — бери, Корней Назарыч, за пот твой, за кровь твою плата. — Корнюха выдернул из земли плуг, черенком бича счистил налипшую землю. Лемех жарко вспыхнул на солнце, свет ударил в лицо Лазурьки. Он отвернулся.
— Глупости городишь… Не на ту дорогу повернул. У Пискуна среди зимы льдом не разживешься, а ты хочешь с его помощью достаток добыть. Дура! Почему с ним договор не заключил?
— Я же не в работниках… А вообще, чего прискребаешься?
— Стало быть, не в работниках? Хозяин? Так почему же ты, хозяин, пашешь земли, которые не наши? Еще прошлой осенью они к ним вот, к бурятам, отошли. Так же, Ринчин Доржиевич?
— Так, подтвердил бурят. Коммуну тут делать будем. Большое общее хозяйство делать.
— Ты меру шуткам знай! — рассердился Корнюха.
— Какие уж тут шутки… — Лазурька бросил окурок, вдавил ногой в землю.
— Дай закурю, — Корнюха взял кисет, оглядел вспаханную полосу.
Пласты земли, сшитой корнями пырея, ровными рядами переваливались через увал, исчезали за ним в логотине.
— Ты почему молчал до сей поры? — после того, как Игнат сжег табак, Корнюха не курил и сейчас, от первой же затяжки, голова пошла кругом, тошнота к горлу подступила бросил папироску. Выжидал, когда до соплей наработаюсь? А еще вроде бы друг…
— А ты спрашивал у меня, советовался? — Лазурька поднялся, кинул повод на шею коня, вскочил в седло. Вперед будешь знать, как от своих товарищей откалываться и под кулачьим боком гнездо вить. Будь у тебя договор, сельсоветом заверенный, содрал бы с Пискуна за работу, а теперь получишь кукиш с маком.
Бурят, прежде чем сесть на коня, вынул изо рта трубку, обвел ею вокруг себя, сказал:
— Давай, паря, ослобождай землю.
— Пошел ты к черту! — процедил сквозь зубы Корнюха. Не понял бурят, переспросил:
— Ты как сказал?
— Вали отсюда, а то скажу, не рад будешь! — Корнюха пошел выпрягать лошадей.
В тот же день на взмыленном коне он примчался в деревню и прямо к дому Пискуна. А дом заперт на замок. Сообразил: в поле… Поскакал туда.
Оба Пискуна отец и сын сидели под телегой в холодке, полдничали. Лошади стояли на привязи, хрумкали овес. Над гаснувшим огнем висел на треноге тагана чайник. Не здороваясь, не слезая с коня, Корнюха закричал:
— Ты что же это, старая кадильница, кочерыжка недоеденная, дурачить меня вздумал?
На четвереньках выполз Харитон из-под телеги, заморгал слепенькими глазами непонимающе, с испугом.
— Что приключилось? Сказывай скорее!..
— Зачем чужие земли засевать заставил? А ну, говори, не то дерну бичом вдоль спины рубаха лопнет! Кого дурачить вздумала, старая балалайка!
Пискун тихо засмеялся, придерживаясь за обод колеса, горбатясь старчески, поднялся, сел на телегу.
— Тьфу, как с цепи сорвался! Думал, случилось что. А язык не распускай, не лайся, нехорошо это.
Малость сбитый с толку смехом Пискуна, Корнюха проговорил тише:
— Погляди на него смеется!.. Чему обрадовался?
— Не разговаривай с ним, батя! — подсказал из-под телеги Агапка. — Еще бы он орал на тебя.
— Сиди там! — Харитон болтнул ногой, достал пяткой плечо сына. — На ту землю у меня бумага имеется. Арендую ее у сомонного председателя, у Дамдинки Бороева. Что ты думаешь, дурнее твоего Лазурьки? Как бы не так! — Пискун весь сморщился, засмеялся, но смех у него вышел не заправдашний, силой выдавленный.
— Ты чего-то крутишь, старик. Бумага у тебя, а землю буряты требуют.
— Дак и у них не без горлодеров. Баламутов всяких и там хватает. Но их Дамдинка приструнит. Не все же председатели такие, какого нам бог послал. Сегодня же в улус сбегаю.
— Батя, ты на него, на Корнейку, бумагу переделай.
— А ить верно! — хлопнул себя по острому колену Пискун. — Справно варит твоя голова, сынок. Что, Корней Назарыч, подходит тебе это?
— А за аренду я платить?
— Ни, боже упаси. Только бумага на твое имя будет, чтобы Лазурька не бесился. Я-то для него кость в горле. Тебя же мотать не посмеет. Все будет по закону.
— Ну давай, так сделай. Да смотри не вздумай жульничать! — Корнюха уже остыл и пристращивал Пискуна так, для порядка.
— Чудной ты какой! Зачем мне жульничать, если и по-честному вести с тобой дело выгодно. Могут они и еще к тебе приехать. Но ты живей засевай пашню. Засеешь не сгонят, тут Советская власть за тебя вступится. Ну, теперь смикитил, что к чему? Парень ты ухватистый, не то что твой братуха старший. С тобой мы еще провернем и не такие дела. Есть одна задумка… Ты слезай, покалякаем.
Корнюха сел на телегу. Старший Пискун подал ему кружку чая.
— Пей… Коня-то как уделал, — Пискун осуждающе покачал головой, погладил потный круп лошади. — Беречь надо животную. Она хотя и не твоя, а все же кусок хлеба на ней зарабатываешь. У меня в городе знакомый начальник есть. Посулился мне молотилку достать. Одному мне ее содержать неподсилыю. Давай, припаряйся. Еще двух-трех мужиков сговорим, и будет у нас свой купиратив. А?
— На какие шиши я буду покупать молотилку?
— Экий ты непонятливый. Куплю я на свои любезные, но надо, чтобы видимость была, что не моя она. Ты осенью будешь хлеб мужикам обмолачивать. А это живая копейка. Сто суслонов обмолотил три рубля отдай. Ну как, глянется тебе это дело?
Нельзя сказать, чтобы Корнюхе это сильно поглянулось. Слишком уж все заковыристо и не совсем чисто. Но и лишний рубль упускать в его положении было бы дуростью. Сказал нетвердо:
— Вези машину… там посмотрим.
— Машина, скоро будет во дворе.
Возвращаясь на заимку, Корнейка крутил головой, удивлялся. Ну и жох этот Пискун, ну и прохиндей!.. Что ему Лазурька со своей властью? И его, и власть вокруг пальца на дню шесть раз обведет. А Лазурька еще с попреками: «У кулачья под боком гнездо вьешь». Под твоим боком не больно-то совьешь. Власть, она павроде чернильницы-непроливашки, какие у городских ребятишек бывают. В нее чернила заливай хоть ложкой, а обратно будешь доставать по капельке. А что эти капельки, если у тебя ничего нет? Поневоле пойдешь к Пискуну. Да и нет в этом никакого позора. Не разбой, не воровство это, так что нечего Лазурьке с попреками соваться. Каждую копеечку, прежде чем в руки получить, потом своим омоет… И бурятам ничего не сделается, если погодят со своей коммунией. Но прохиндей прав, торопиться надо. А что, если Максимку с Тришкиным конем дня на три-четыре залучить? Здорово будет. Тришка и не узнает, а Лучка, если ему известно станет, слова не скажет.
Корнюха так обрадовался этой мысли, что тут же повернул измученного коня и потрусил на заимку Трифона Толстоногого.
9
Не сразу согласился Макся помочь брату. Сидел на пороге зимовья, не отвечая Корнюхе. В распахнутые двери степь дышала горечью трав, запахом овечьей шерсти, прелого навоза.
Спутанная лошадь скакала к речке, брякая боталом.
— Ты почему стал таким боязливым, Максюха? — наседал на него Корней.
Брат думает, что он, Макся, боится Тришки. Кабы это! Два дня назад, поздно вечером, когда они с Федоской ужинали у
огня, к ним тихонько подъехал всадник. За спиной у него, в свете костра, тускло взблескивал винтовочный ствол, сбоку, оттягивая пояс, топырилась кобура нагана.
— Здорово, мужики! — гаркнул всадник, легко соскочил с лошади, протянул Федоске повод. — Расседлай.
Сам сел на корточки у огня, снял плоскую барашковую шапку.
— Приглашай ужинать.
Придвигайся, Макся впервые видел этого человека. Наголо остриженная голова, короткая черная бородка, реденькие усики нависли над толстой верхней губой. Стигнейка Сохатый!
— Что смотришь, патрет мой ндравится? — Стигнейка сдвинул кобуру, сел, по-бурятски подвернул под себя ноги, широко перекрестился, взял Федоскину кружку с чаем, кусок хлеба.
— Почему не спросишь, кто я?
— Догадываюсь.
— Не боишься? — Стигнейка шевельнул в улыбке толстую губу.
— Видели кое-что и пострашнее.
— До чего смелый парень! — усмехнулся Стигнейка.
— Приходится. На смелого собака только лает, а трусливого в клочья рвет.
— Занозистый ты. Язык у тебя длинный. Слыхал ли, что кое-кому языки укорачиваю?
— Слыхал, как же, а видеть не доводилось. — Макся хотел встать, но Стигнейка надавил на плечо, приказал:
— Сиди! Поговорить с тобой охота. — А сам метнул быстрый взгляд на зимовье, крикнул Федоске. — Неси сюда свое ружье!
— Нет у нас никакого ружья, не бойся. Разве Татьянка пульнет кочергой из окошка. Но не должна бы, она у нас девка смирная, — Макся чувствовал, что нельзя, опасно так разговаривать со Стигнейкой, а сдержаться не мог, его так и подмывало позлословить, пощипать Сохатого со всех сторон. — Сам подумай, для чего нам оружие? Тебе оно, конечно, нужно…
— Мне, слов нет, нужно, а для чего понимать надо.
— Я понимаю… Для чего волку зубы, рыси когти как не понять.
Стигнейка перестал жевать хлеб, резко поставил кружку на землю.
— Замолкни, щенок! Из-за кого я винтовку который год в руках держу? Мозоли на ладонях набил. Ни бабы у меня, ни хозяйства. Из-за кого?
— Из-за большевиков, думаю.
— А то из-за кого же?
— Ну и я говорю из-за них. Они тебя к Семенову служить погнали. Они заставили с самыми подлыми карателями спознаться. Все они, большевики да комиссары красные.
Не понял Стигнейка скрытой насмешки или пропустил ее мимо ушей, подхватил: