— Ты думай, когда говоришь, ладно? Нашел кулака! Почему, черт вас побери, все время его отшатываете? Чем он провинился?
— Не будет лезть в кулацкий дом…
— Не лез он в дом, не лез! Но раз так вышло, зачем его за горло брать? Зачем, если он хозяйство наравне со всеми в общий двор отдает? Если он с нами работать хочет?
— Мало ты грамотный в политике, Максим! — хмуро бросил Стишка. — Я о тебе думал лучше. А ты интересы шурина ставишь выше классовых. Просто обидно!
— Брось молоть чепуху! — рассердился Максим.
— Это не чепуха. Кулак нам не родня запомни. Он вроде бы льнет к колхозу. Не верь. Увиливает от обложения. Активничает насторожись. Хочет пролезть в руководящее звено. Хвалит нас бей тревогу. Не иначе, как занес нож, чтобы резануть по главным жилам социализма в деревне.
— И здорово же ты насобачился газеты пересказывать! — с язвительным восхищением сказал Максим.
— А что, газеты плохому учат? Если бы наш Лазарь Изотыч не добротворствовал, а выдирал кулачье, как худую траву с поля… Я его ошибку не повторю, я никому спуску не дам! — Стишкины глаза налились холодком. Для меня нет ни свата ни брата, есть люди, разделенные на две части мы и они.
— Я с тобой согласен — есть мы и они. Но чем больше нас, тем мы сильнее так или не так? Это одно дело. Второе дело пусть люди, колхозники, сами решают, кого принимать, кого нет. Ты им скажешь свое, я свое. Как решат, так тому и быть.
— Ты что, спятил?! — изумился Стишка. — При беспартийном народе потянем в разные стороны!.. Мы во всем должны заодно, мы свои друг другу…
— Свои… — вздохнул Максим. — Не хочешь перед колхозниками, давай на ячейке поговорим.
Максим схитрил: в ячейке четверо. Абросим Кравцов на Стишкину сторону не станет. Павел Рымарев зачнет сеять туда-сюда, чтобы никого не обидеть, и Стиха останется один.
Расчет у Максима был правильный. Сколько ни крутился, ни стучал по столу кулаком Стишка, доводы его расшибли, заставили передать заявление Лучки на колхозное собрание, а там все проголосовали «за». Вместе со всеми с большой неохотой поднял руку и Стишка.
Незаметно подошло время пахоты.
В день выезда на поля в общем дворе, тесном от телег, с раннего утра на всю Тайшиху шум: ржут кони, спорят мужики, — распределяя сбрую, кричит Павел Рымарев, стараясь навести порядок, но его никто не слушает, все идет своим чередом бестолково, весело… Уже и солнце на целую ладонь оторвалось от края земли, а шум все не затихал, и кони были не запряжены.
Максим стоял в стороне, опираясь на костыль, молча смотрел на неразбериху первого дня, на измученного криком Павла Рымарева. В первую минуту он тоже, как и Рымарев, пробовал остановить шумную никчемную толкотню, но быстро понял, что ничего не получится, замолчал.
Откуда-то прискакал на рыжем жеребце Стишка Белозеров, с ходу врезался в скопище телег, лошадей, мужиков, свистнул, ткнул ногой в спину Петрухи Трубы, сдернул шапку с Тараски Акинфеева, что-то сказал Игнату и Абросиму, и вот наступила тишина.
— Тарас Акинфеевич, где твоя телега?
— А вон.
— Стой возле нее. Где упряжь?
— Хомут на месте. А чембур и седелку Петро уволок к своей телеге.
— Отдай! — приказал Стишка Петрухе Трубе.
Через пять минут во дворе стало просторнее, мужики, посмеиваясь, поругиваясь, впрягали лошадей в телеги, выезжали на улицу и там поджидали остальных. А Стишка снова куда-то ускакал.
Максим подошел к телеге Лучки Богомазова.
— Видал, каков Стиха? Молодец, черт его дери!
— Молодец, — согласился Лучка, подвинулся, давая место Максиму. — Садись. Может быть, ты и в поле съездишь? Поглядишь. Первая борозда как-никак…
Мимо промчался Стишка. На плече у него алел свернутый флаг. У передней подводы он развернул флаг, помог Павлу Рымареву укрепить его на стойке телеги и, когда полотнище всплеснулось на слабом ветру, махнул рукой: «Трогай!»
Со скрипом и звоном, то растягиваясь, то сжимаясь, обоз покатился мимо домов, следом, сминая хвост пыли, бежали ребятишки, сбоку гарцевал, горячил коня Стишка, смеялся и, клонясь с седла, спрашивал:
— Здорово, а?
— Здорово! — сказал Максим.
Стишка выпрямился, горделиво посмотрел на флаг.
— Я сдогадался. Раз выходим на путь социализма, значит, все должно быть в полной форме.
Выехали в поле. Запахло горькой полынью. Пыль, поднятая колесами, копытами лошадей, тут же сваливалась к обочине, оседала на сухие прошлогодние травы. Солнце пригрело, и в теплом воздухе задрожали, поплыли вершины сопок. Там, на серых склонах, чернели заплаты свежей пахоты: единоличники не мешкали. Они на обоз под красным флагом долго не засматривались: весеннее время дорогое время.
Прикрывая глаза ладонью, Максим смотрел на квадратики наделов. Где-то там пашет брат Корнюха. Для Усти, вдовы молодого Пискуна, пашет. Не говорит, нанялся к ней или жениться думает. Про колхоз слышать не хочет…
— Ты говорил насчет огорода? — спросил Лучка.
— Нет еще. Но поговорю, не забуду.
Лука закусил ус, помял его на зубах, вытолкнул:
— Я что-то спокойным стал. Наверно, все получится, что задумал.
— Конечно, получится, — подтвердил Максим, но не очень уверенно. Он давно намеревался рассказать шурину, какой сыр-бор разжег Стишка из-за его заявления, но сейчас решил, что говорить об этом не надо.
Отаборились недалеко от пустой, заброшенной заимки, перепрягли коней в плуги, выстроились друг за другом на краю ровного, в желтой щетине жнивья, поля. Стишка долго говорил речь: о светлом пути социализма, о заговоре мировой буржуазии, о неудержимом, как весенний поток, стремлении бедноты к лучезарному будущему.
Налетел ошалелый ветер-низовик, рванул полотнище флага, завертел в разные стороны, то скручивая, то разворачивая с громким, похожим на выстрел, звуком, и лошади испуганно запрядали ушами. Мужики отвернули головы от ветра, и Стишка закончил речь, глядя им в лохматые затылки.
— А кто первую борозду поведет? — спросил Абросим Кравцов у Павла Рымарева.
— Мое мнение: Стефан Иваныч. Он возглавляет власть, следовательно…
— Конечно, можно и мне… — сказал Стишка.
Абросим Кравцов крякнул, накинул на глаза навес бровей, сутулясь, стал за свой плуг.
Стишка взял вожжи из рук Игната, тронул лошадей, и острый сошник мягко, бесшумно впился в суглинок, на ладонь отвала наплыл пласт простеженной корнями почвы, перевернулся, лег на жнивье, сухо потрескивая, а ветер вскудрявил, мгновенно унес легкую пыль. Подстегнутые кнутом, лошади ровно пошли по желтому полю. Стишка оглянулся, с пастушеским шиком хлопнул бичом, вспугнутые лошади рванули, и плуг вылетел из земли. Стишка плуг вправил, но при этом дернул вожжи, и лошади потянули в сторону, и борозда пошла вилять туда-сюда, как уползающая змея, и Стишка метался возле плуга, рвал вожжи, зло кричал, но выправить борозду не мог, так и легла она уродливой извилиной через все поле.
— А-а, черт тебя в печенку! — крикнул Абросим.
— Не расстраивайтесь по пустякам, товарищ Кравцов, — миролюбиво проговорил Павел Рымарев.
— Это разве пустяк? Примета имеется: чем ровнее, прямее первая борозда, тем удачливее год у хлебороба.
— И вы верите?
— Не о вере разговор. Каждому делу начин должен быть хороший.
Мужики поддержали Абросима:
— Сроду не пахал, берется!
— Выскочка! Каждой дыре затычка!
Услышав эти разговоры, Стишка не смутился, кинул вожжи на рычаги, строго спросил:
— Не глянется борозда? Думаете, оплошал? Нарочно ее извертел, чтобы не суеверничали. Наперед запомните: о приметах стариковских ни звука. Иначе вопрос поставлю.
Максиму было неловко за него. Зачем он так, кому это нужно, для чего? Ну не сумел, что делать признайся, не лезь в пузырь, не выкобенивайся. Лазурька покойник тоже был не ангел, но таких коленцев не выкидывал.
Пахари, понукая лошадей, въезжали на загон, к первой борозде прилегла вторая, ко второй третья, все шире становилась
полоса пахоты и все незаметнее кривулины, накрученные Стишкой. В начале гона остались втроем: Максим, Стишка и Павел Рымарев. Максим не утерпел, упрекнул Стишку:
— Зря так делаешь. Противно. Не мог, не увиливай, признайся. А то суеверность… Тьфу!
— Ты меня не учи! — огрызнулся Стишка. — Ну, дал промашку… Так что же? Авторитет свой на подрыв ставить? Тут я и партии, и нашей власти лицо. Это тебе не понятно?
— При чем тут партия, власть? — разозлился Максим.
— Товарищи! Не надо спорить. Очень прошу вас не спорьте! — быстро и вроде как испуганно заговорил Павел Рымарев.
И они замолчали.
Так начиналась артельная жизнь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Устинью, зазнобу свою бывшую, выходит, он совсем не знал.
Думал, зачнет она задаваться, куражиться, цену себе набивать зря думал, зря ожесточал себя, готовясь к разговору.
Пытливо вглядываясь в его недоброе лицо, она спросила с печальной прямотой:
— Вроде бы снова к Насте хотел?
— Было… — неохотно признался Корнюха.
— А к Верке Евлашихе что ходил?
— По пьянке…
— Ну? — в глазах Устиньи вспыхнула и тут же осела насмешка. — Я все понимаю…
Чувствовал Корнюха: многое осталось недосказанным, но оставил этот разговор. А потом пожалел…
Вдова, по обычаю семейщины, могла выйти замуж не раньше, чем через год после смерти мужа. Устинья, не очень-то соблюдавшая старинные установления, тут не захотела идти против порядка. Корнюха пока что поселился в зимовье на задах двора наемный работник. Не по душе это было Корнюхе: опять шаткость, неопределенность, ожидание. А тут еще Хавронья донимает тайком от дочери.
— Душегуб! Сатана! Идолище поганое! — шепчет блеклыми губами и неотступно следит за ним враждебным взглядом; будь ее воля, близко к дому не подпустила бы.
Покорностью, смирением хотел Корнюха смягчить ее сердце, но старая баба, видать, вообразила, что он ее боится совсем невыносимой стала, проходу не дает, больно, как крапивой по голому заду, жалит ядовитыми словами. Не стерпел Корнюха, тихо, чтобы Устинья не слышала, сказал, глядя прямо в глаза: