Разрыв-трава — страница 42 из 101

— Мне они не нужны. На Даримке я все равно женюсь. И против твоей воли! — с вызовом сказал Федоска, оправившись от смущения.

— Никак, это правда… про Даримку? Господи, совсем с ума посходили люди! — Елена всплеснула руками. — А ты что же, Лучка?

— Дожили! — Теща дробно рассмеялась.

— Чего развеселилась, старая? А ты, Елена, тоже не разводи руками. Не ваше это дело.

— А вот и наше! — крикнула Елена. — Позор на всю родову ляжет.

— На твою родову? — Лучка терпеть не мог, когда Елена о своей родове говорила с гордостью. — Она давно опозоренная, ваша живоглотская родова! Из-за вас, проклятых, всю жизнь маюсь, никуда ходу нету. Навред им всем приведи, Федос, сюда Дариму, и пусть слово худое ей скажут всем ноги повыдергаю.

— С ней и на порог не пущу! И не думай. Вот ей-богу! — Елена размашисто перекрестилась, ее высокие груди ходуном ходили под ситцевой кофточкой. — Это мой дом!

— Ага, твой дом!.. — злорадствуя, подхватил Лучка. — Так и живи тут, косматуха, кулацкое твое отродье! Пойдем, Федос.

Во дворе Лучка взял брата за руку:

— Видал, как окрысилась?

— Ты вернись. Что из-за меня ругаться будете… — Федос подтянул подпруги седла.

— Вернусь. Куда денешься, сын тут у меня. Но ее проучу… Подамся я из Тайшихи куда-нибудь. Никакой жизни нету. И надо мне было пойти в зятья! Елену послушался, на обходительность тестя поддался. Теперь мне веры нет, за кулака считают. Ты, Федос, смотри с женитьбой, хорошо смотри… Будешь потом каяться.


5


Всю осень до крепких морозов на мельнице полно народу: мужики запасаются мукой, пока пруд не замерз. Круглые сутки шумит вода, гоняя тяжелое замшелое колесо, с мерным, баюкающим гудением вращается круглая плита жернова, частую, чечеточную дробь сыплет деревянный конек, вытрясая из горловины ковша ровную, неиссякающую струйку зерна. Не гаснет огонь в очаге мельницы, огромном, сложенном из глыб дикого камня, над огнем всегда висит ведерный чайник, закопченный до черного блеска, и пускает из носа кудрявый парок.

Мужики, в ожидании очереди на помол, сидят за низким колченогим столом, сделанным из толстых плах, без конца пьют чай и толкуют о переменах в жизни, о налогах, о цене на хлеб.

Игнат в зимовье только спать ходит. Все время с мужиками, жадно слушает разные рассуждения, мерит их своей меркой, с беспокойством думает о том, что дальше будет. Недавно ему казалось, что теперь-то, после того, как в деревне колхоз создали, жизнь без скрипа повернет на новую дорогу: мешать вроде бы некому… Думал, что мало-помалу, как полая вода в землю, уйдет без следа людское ожесточение, установится в народе доброе согласие.

Колхоз многим дал свободно вздохнуть. Приезжал два раза на мельницу Петруха Труба, пил чай с белыми калачами, хвастал, что дома без калачей и за стол не садятся. Наверно, приврал малость. Но, что правда то правда, никогда не зарабатывал он столько хлеба, сколько в колхозе. А еще урожай не шибко хороший был и много зерна из рук упустили, когда вели уборку не по-людски. Или Настя. В старое время замоталась бы одна с хозяйством. Таких беззащитных бабенок раньше и обижали и обманывали. Теперь нет этого. Работу ей дали подручную, время есть дом обиходить, и зарабатывает неплохо чего еще?

Что слабосильным от колхоза выгода спору нет. Иное дело те, у кого хозяйство справное. Им без колхозу живется не худо. Многие недавно из нужды выбились, кровь и пот вложили в свое хозяйство, они и не против артели, но жалко, словами не выскажешь, как жалко отдавать коня, новый плуг, телегу на железном ходу… Тут бы умно, толково показать мужикам, что им сулит колхозная жизнь, какое облегчение несет. Вместо этого зачали ошарашивать твердыми заданиями. Тут уж податься некуда, хочешь не хочешь, пиши заявление. И пишут.

Но семейский мужик не любит принуждения, он становится вредным, упрямым. Слушает Игнат разговоры на мельнице, прикидывает, что может получиться, если добрая половина колхозников приневоленные. Не будут они от души работать, погубить могут доброе дело. Не на пользу себе власть гайки заворачивает.

Особенно встревожился Игнат, когда узнал о приговоре Лиферу Ивановичу. Думал так и этак и не мог найти оправдания чрезмерной, безжалостной строгости, к тому же заведомо несправедливой. Представил себя на месте осужденного, и мурашки пробежали по спине. Страшны не два года отсидки, страшно то, что хозяйства лишили. Чем будет жить семья Лифера? Куда ему самому подаваться после тюрьмы, если всю жизнь занимался хлеборобством, иного дела не знает, не любит? Милосерднее лишить человека жизни, чем обрекать на такую муку. Неужели этого не понимают власти? Пусть Белозеров по молодости и природному задурейству не соображает, но должны же в районе умные начальники быть. Может быть, просто они ничего не знают, ее доходит до них то, что здесь делается?

Поразмыслив так, Игнат решил поехать в район. Попросил мужиков присмотреть за мельницей и отправился в Мухоршибирь. Зашел в райком партии. У секретаря райкома шло заседание, Игнату пришлось долго ждать. Он сидел в коридоре на деревянном диване. Хлопали двери кабинетов, сновали озабоченные люди. Неожиданно к нему подошел Белозеров.

— Ты что тут делаешь?

— Приехал… — неопределенно протянул Игнат: ему не хотелось говорить Белозерову, что его привело сюда.

— Знаю, что не пришел. С жалобой?

— Все может быть.

— И охота тебе!.. Что опять?

— Не опять, а снова. Скажи, Стефан Иваныч, неужель тебя совесть не беспокоит… съел мужика ни за что ни про что.

Дверь кабинета секретаря райкома распахнулась, из нее цепочкой потянулись люди. Игнат поднялся. Белозеров пошел за ним. В кабинет вошли вместе. В нем было сине от дыма, душно. Секретарь собирал бумаги, кидал их в открытый ящик стола. Он был невысок, кряжист, на короткой шее круглая, наголо обритая, голова. «Тот самый, о котором говорил Батоха», отметил в уме Игнат.

Белозеров сел у дверей за спиной Игната. Секретарь дружески кивнул ему, остановил на Игнате вопросительный взгляд маленьких светлых глаз, короткопалые руки перебирали шуршащие листы бумаги.

— У нас недавно мужика засудили… — Табачный дым першил в горле, Игнат кашлянул, расстегнул верхнюю пуговицу полушубка. — Вот он управился…

Через плечо Игнат кивнул на Белозерова.

— За что судили? Ни за что.

Секретарь не то хмыкнул, не то промычал что-то невнятное, взгляд его построжал, бледные одутловатые щеки затвердели.

— Ни за что у нас еще ни одного человека не осудили. Что это за разговорчики — ни за что? Наверное, хлеб не сдал?

— Не сдал… Но…

— Какие могут быть «но»? Не сдал — это не сдал. А вы кто такой, собственно? Родственник осужденного? Товарищ?

— Никто я ему.

— Добровольный ходатай? Товарищ Белозеров, что это за гражданин?

— Колхозник, товарищ Петров. Брат Максима Родионова, — четко, как воинский рапорт, выпалил Белозеров.

— Странно и непонятно. Вам, уважаемый, надо не защищать, а выявлять утайщиков хлеба.

Игнат понял, что этому человеку ничего не докажешь, ни в чем его не убедишь.

— И сами исправно выявляете, сказал с глухой враждебностью, повернулся к дверям.

Белозеров смотрел на него, насмешливо щуря глаза, его, кажется, так и подмывало спросить: «Ну что, выкусил?»

Этот разговор нагнал на Игната такую тоску, какой он не знал после убийства Сохатого. Сейчас даже больше… Со Стигнейкой было все понятно. Душевно мучаясь, знал: случись сызнова то, что было, поступил бы так же. В точности. Когда человек становится хуже бешеной собаки, когда за ним остается след людской крови, как не перегородить ему дорогу? Подняв руку на Сохатого, он взял на душу великий грех, зато уберег многих от гибели и несчастий, искупил вину перед покойным Лазарем Изотычем. Да, тогда все было много понятнее. Сейчас… Жизнь Лиферу Ивановичу угробили. И сделали это не какие-то злодеи, вроде Сохатого. Свои это сделали. Вот что плохо. Если людьми завладеет бессердечье, ожесточение, станут они гнуть, ломать виноватых и правых что тогда будет? За зто ли жизнь отдали Макар, Лазарь Изотыч и тысячи других мужиков, которым бы жить да жить? Нет, невозможно, чтобы зло верх взяло, никак невозможно.

На мельницу Игнат собирался с неохотой, тянул время. Потом понял, что поджидает Белозерова. Может быть, он одумался, может быть, с секретарем у него был разговор о Лифёре Ивановиче, когда он ушел из райкома, не могло не быть у них разговора.

Хотел сходить в сельсовет, но передумал, пересек улицу, толкнул ворота двора Насти. Ее дома не оказалось, на двери висел замок.

Во дворе было чисто выметено, прибрано, а все равно сразу видно, что домом правит баба. Заложка от ворот утеряна, вместо нее кривая палка, две свежих доски к забору прибиты косо, и гвозди загнуты, торчат кабаньими клыками. Самый последний мужичишка так не сделает…

Он повернулся и направился домой. В воротах столкнулся с Настей.

— Игнат! — она обрадованно улыбнулась, стукнула ногой об ногу, сбивая с черных унтов снег. — Совсем забыл обо мне?

В руках она держала круглое сито, сплетенное из конского волоса, черные варежки, вытертая курмушка были в муке. — Ты где была?

— На распродаже. Хозяйство Лифера Иваныча Белозеров с Еремой Кузнецовым расторговывают. Купила сито. Почти новое и почти даром. Погляди. Она протянула ему сито.

Игнат отвернулся. Вот как, значит… Поговорил, значит, Стефан с секретарем.

— Отнеси сито обратно, Настя.

— Почему? — Она удивленно моргнула. — Все брали. Корнюха три раза прибегал, весь вспотел от торопливости.

— Вон как! Корнюха… А ты все равно не бери.

— Да что тут особенного, Игнат? Не возьму я возьмут другие.

— Стыдно, нехорошо, Настя. Каждая тряпка, каждая вещица слезами омыты.

Настя посмотрела на сито, стряхнула с варежек муку.

— Отнесу… Ты заходи в избу, подожди меня.

— Некогда. На мельницу еду.

— Рассердился?

Не то слово рассердился. Совсем он не рассердился. Стыд, обида за людей больно стиснули душу. Налетели, как воронье на падаль, тащат, радуются дешевизне, и совесть их не ворохнется. Даже у Насти. Вот тебе и новая жизнь, вот тебе и добросердие и бескорыстие.