— Опомнись! И Батоха, и Максим…
— А как же тогда? — резко спросил Белозеров. — Почему?
— Это я у тебя должен спрашивать, почему?
Ни на минуту Игнат не усомнился в невиновности брата. Вот если бы Корнюха попал, тут еще можно было думать надвое, но Максим… Чем больше Игнат раздумывал над случившимся, тем страшнее становилось от бессилия что-либо уразуметь, и все казалось: не может пройти это просто так, должно произойти что-то. Но время текло, и ничего не происходило, жизнь шла своим порядком, все реже люди вспоминали Максима, а если и вспоминали, то без той обжигающей горечи, которая не только не убавлялась, а наоборот, увеличивалась в душе Игната. Однажды утром, проснувшись, он лежал и думал о Максиме где он сейчас, что делает, что чувствует. Настя убиралась и вполголоса напевала. И так резануло это пение его по сердцу, что он грубо впервые за все время совместной жизни бросил ей:
— Чему радуешься?
— Здравствуйте! — засмеялась она. — Ты чего это?
Он отмолчался. А немного погодя Настя, забывшись, что ли, снова запела. Игнат оделся и без завтрака ушел на конный двор. Возле конюшни на солнышке курили мужики, среди них сидел и Корнюха. Он что-то рассказывал и весело смеялся. Игнат поймал во дворе лошадь, стал запрягать в телегу. Корнюха все еще рассказывал и смеялся, и смех его был для Игната, как соль для свежей раны. Он стиснул зубы, прислонился лицом к теплой шее лошади, постоял так и вдруг понял, что не может жить бок о бок с людьми, чья память такая короткая, чья совесть так безропотно смиряется с несправедливостью стоило ли ради их благополучия, ради того, чтобы они были сыты и одеты, умирать Макару, Лазарю Изотычу?
Отпустив лошадь, он пошел в контору, попросил Рымарева отправить его снова на мельницу. Председатель обрадовался.
— После вас никто там не держится. Сбегают. Все запущено на мельнице…
Даже не дослушав его, Игнат пошел домой. А там сидит Еленка, чаевничает с Настей. Пришла хвастать, Лучка денег прислал. Деньги и письма он дальнему родственнику шлет, а тот передает ей.
— Вот бы и Максиму так же… — судачит Еленка.
Довольнехонька, что деньги получила. А то невдомек ей, каково Лучке от своих бегать. Каково ему жить среди чужих людей с такой обидой на сердце.
Он стал собираться. Настя по его сборам догадалась, куда едет, всполошилась. Пока Елена чаевничала, она сидела как на иголках, еле дождалась, когда уйдет.
— Ты это что надумал, Игнат? Для чего тебе глушь и безлюдье? Или я тебя чем прогневила? — с недоумением и скрытым страхом спрашивала она.
— Опротивело все.
— Что опротивело, Игнат?
— Все опротивело… — Он взглянул на нее, растерянную, не понимающую или понявшую иначе, добавил: — Я не о тебе. Не могу тут больше. С ума сойти можно.
Больше она ни о чем не спрашивала, помогла собраться, проводила за деревню. Шагала, придерживаясь за стойку телеги. Конец легкого платка, завернутый ветром, ластился к ее щеке, покрытой светлым пушком.
— Домой тебя, наверно, не залучу теперь, — пошутила она, стараясь казаться веселой, но в словах прозвучала горечь.
На мельнице отовсюду проглядывали следы бесхозяйственности. Надо было приниматься за дело, но у Игната не было никакого желания работать. К чему подправлять, подлаживать, пусть разваливается, поставят другую. Разобраться, нет никакого смысла в хлопотах человека, если его прилежность не меняет самого основания. Максим изо всех сил старался сделать жизнь людей лучше, а того не понял, что сами люди остаются такими же, как и много годов назад, по-прежнему гнездится в них двоедушие и самое страшное скрытая злоба, никакая революция их не переделает, не образумит. Увяз мир в пороках, как в болоте. И видно, прав Корнюха, глухим заплотом отгораживаясь от него. Не только кровью своей, клоком волос не стоит жертвовать ради блага этого мира. Пусть он захлебнется в собственной злобе.
Игнат мрачнел все больше. Если не было помольщиков, он целые ночи лежал на спине без сна, а когда засыпал, наваливались тягостные сновидения.
Приехала его навестить Настя и ахнула:
— Что с тобой, Игнат?
— Да ничего…
— Нет, ты только посмотри на себя. Ты хвораешь. Поедем домой.
— Нет, я не поеду, он покачал головой. Хворости во мне нет.
— Максима жалеешь? — осторожно спросила она.
— Жалею, Настюха… И брата Макара и твоего брата Лазаря… — Его вдруг охватило желание высказать свои думы, и он заговорил быстро, сбивчиво, потому что в голове было тесно от мыслей и каждая из них казалась очень важной.
— Я баба, Игнат, и не по моему уму это, — выслушав его, сказала Настя. — Только мне кажется, зря ты так… Хорошего в жизни стало много, сам ты не раз говорил. А разве было бы это, властвуй над нами Пискуны? Не напрасно, значит, погибли наши братья. Максима жалко. Ну случилось где-то что-то не так. Выправится.
— С Максимом что-то не так… Пускай. А Батоха? А Лучка? А самое главное то, что зло человеческое неистребимо, как плесень в сыром погребе.
Настя замолчала, он видел: с ним она не согласна. Уехав утром в деревню, к вечеру она вернулась снова на мельницу и привезла с собой Митьку.
— Пусть у тебя поживет до холодов. Татьяна с ним замаялась. Конечно, Татьяна Татьяной, но главное, как понял Игнат, Настюха боится оставить его на мельнице одного.
Племянник не давал ему спокойно сидеть ни минуты: то тянул на пруд купаться, то просил сделать ловушку для бурундуков, то звал в лес и без конца задавал всякие вопросы.
Лето было в разгаре. В траве доцветали солнечные жарки, на полянах, по берегам оврагов розовели метелки кипрея. Воздух был теплый, неподвижный, густо настоян на лесных травах.
Игнат водил Митьку по таежным тропам на старые гари рвать ароматную землянику, на калтус за еще зеленоватой голубицей, собирал с ним на солнечных косогорах влажные маслята, учил по стрекоту, по шуму крыльев распознавать взлетающих птиц. Вечером за ужином Митька от усталости клевал носом.
Однажды он сказал:
— Дядя Игнат, я тут всегда жить буду.
— Живи, Митюха.
— Большим стану и тоже буду мельником.
— Вот и хорошо, будем на пару трудиться. Игнат гладил его по голове, светлой, как у матери, думал: «Дай бог, сынок, чтобы твоя жизнь была не такой, как у твоего батьки».
17
Первое время после ареста Максима Корнюха втайне опасался, что из-за брата житья не будет. Посадить, конечно, не посадят, не за что, да и не к чему: глаза никому не мозолит, начальству не перечит, с соседями не ругается тише воды, ниже травы он с какой стати его за решетку прятать? но попортить жизнь могут, если зачнут подкапываться. Очень нежелательно было все это. Только в полную силу вошел, только приладился к новой, колхозной жизни… Она много лучше, чем старинная. Зря Максим всякие недостатки-недохватки выискивал и корил ими начальство. Советская власть умно распорядилась. Захудал колхоз нагрянут из района уполномоченные, подкрутят гайки где следует, и снова пошло дело. Совсем захиреть или тем более развалиться артели не дадут, об этом печалиться нечего. Человеку свобода дадена, какой он раньше и во сне не видел. Бывало, как придет страдная пора, здоров ты, болен, силен или немощен в струнку вытягивайся, трудись от зари до зари, никто за тебя твою работу не сделает. Теперь совсем другое. Без тебя завсегда обойдутся. Теперь главное трудодень выгнать. А когда ты его выгонишь: весной, летом, осенью для тебя разницы нету. Есть трудодень будет и хлеб, хотя бы ты его и не сеял, и не убирал.
На колхозной работе Корнюха гужей не рвет. Выгонит установленную норму трудодней и для себя старается. Дома пустил под огород чуть не полгектара земли. Мешками лук, чеснок снимает. На базаре лук и чеснок всегда в цене. А то еще сена накосит по лесным полянам. Весной к нему не тот, так другой с поклоном выручай. И опять рубль в руки катится. Или березовых банных веников воз навяжет, сдаст завхозу МТС пусть трактористы парятся в свое удовольствие. Или топорища вытешет (зимними вечерами что делать?), свезет в райсоюз заготовителю. И все выгода, прибыток. И никакого жульничества, обмана.
Была опаска у Корнюхи, что из-за Максима станут его притеснять, не дадут заниматься побочными промыслами. Начал он чаще в контору ходить. Надо Рымареву куда послать человека вот он, готовый все сделать. На душе, конечно, лихота от всего этого, но надо же как-то оградить себя… Рымарев его рвение заметил, стал другим в пример ставить. Корнюха успокоился. Снова жизнь его потекла ровно, спокойно.
Жизнь была бы еще лучше, если бы не Устинья. Нехозяйственная баба оказалась. Когда она раздаривала направо и налево пискуновское добро, он принужден был молчать. Но и теперь она не переменилась. Кто бы что ни попросил пожалуйста. Поначалу, как и положено в доброй семье, все деньги ей отдавал. Но она хранить их никак не умела. Либо взаймы раздаст, либо купит что-нибудь такое, без чего сто лет жить молено. Как-то раз привезла из района граммофон ящик с огромной, похожей на груздь, трубой. Поставит пластинку, сидит, слушает песни. Денег увалила черт знает сколько. А для чего? Нужно тебе веселье пой сама. Даже лучше получается. И платы никакой не надо. И соседи не прибегут слушать. А то отбою нет. Налезут в избу и крутят и крутят машинку. Не дом, а изба-читальня.
Граммофону он втихомолку свернул пружину. За деньги стал спрашивать: куда, на что потратила? Это ей очень не поглянулось. Однажды рассердилась, швырнула ему кошель.
— Держи при себе!
Безрассудства у нее полно, а домовитости никакой. Ни одного праздника не проходит у них без ругани. Охота ей до смерти на люди идти, петь, плясать, а ему любо иное распить дома бутылку, всхрапнуть часок-другой, чтобы польза была для здоровья ну и тянут в разные стороны. Хорошо еще, что теща завсегда его руку держит. Она, не в пример своей дочери, хозяйство блюсти умеет, ничего из ее рук не вывалится. Нажилась в нужде, накрепко запомнила, что хорош праздник не песнями и плясками, а доброй едой на столе.