Разрыв-трава — страница 76 из 101

— А теперь, бабоньки, шагайте налегке. Мешки я сама опростаю и завтра отдам. Зерно пойдет колхозу. Вот так-то.

— И мое зерно? — подбоченилась Прасковья.

— Тебе я отдам. Ты свое заработала.

— Это дело! — одобрила Прасковья. — А я уж думала, ты меня со всеми поверстала.

Верка Рымариха тут только поняла, что Устинья ее обманула, ее, жену самого главного человека в Тайшихе.

— Ты что вытворяешь?! Слазь с моего мешка, бесстыжая! — сердито крикнула она.

Другие бабы придвинулись ближе к саням, заговорили:

— Детей оголодить хочешь! Воюйте, мужики, а тут…

— Для чего выхваляешься?

Бабы пока что говорили без особой злобы, но дай им волю, распалятся и ничем уж их не остановишь. Во гневе бабы куда хуже, безрассуднее мужиков. Устинья резко встала, шагнула от саней, холодно, остро, как стекло на изломе, блеснули ее зеленые глаза.

— Берите! Хватай, Верка, свою котомку, волоки домой! Ну? Кормите своих ребят. Ешьте сами. Тащите, пока есть…

— А что, и потащим… — сказала Верка, но котомку брать с воза не спешила.

— Тащи, тащи! Но что потащишь потом? На что вы надеетесь, бабы? Куда идете? Разорите колхоз, потом что? А мужики вам спасибо скажут? Война же, бабоньки родимые! Кто будет кормить армию, если не мы? Сами мы тут худо-бедно проживем. А что там будет, если наши мужики голодными останутся? Вот ты, Верка… Разве ты не хочешь, чтобы твой Рымарев домой вернулся?

— Не говори ерунды-то!

— Это не ерунда. Это чистая правда. Война идет такая, что если покачнемся мы, не устоять и нашим мужикам. Тогда всем погибель. Тогда никто никого не дождется. Я вам всем вчера что говорила? Если хотите, чтобы и наши дети накормлены были, и наша общая работа не стояла, не перечьте мне, бабы. Буксырить без всякого порядка, вот те крест! — никому не дам.

Она подошла к лошади, поправила хомут, взялась за вожжи.

Снег на сопках и полях был чист, сиял ослепительной белизной, солнце, замкнутое в радужный круг, низко висело над тихой пустынной землей. Она тронула лошадь. Полозья саней глубоко запахались в снег: воз получился тяжелый. А чтобы выехать на дорогу, надо было подняться на крутой взлобок. Мухортый напряженно вытягивал шею, выворачивал копытами сухие комья земли из-под снега, тяжело дышал. Наконец он остановился. Устинья дала ему передохнуть, понукнула, но конь не взял воз с места. Подошли бабы. Кто-то сказал:

— Бог правду видит.

Устинья взялась за оглоблю, отгребла из-под ног снег, утвердилась на земле.

— Ну, милый, взяли!

К ней подскочила Прасковья. Вдвоем они помогли коню стронуть сани с места и провезти метра три-четыре. Прасковья оглянулась.

— Вера, ты что стоишь? Тяжелей твоего мешка тут нет, припрягайся.

— Отобрали, теперь помогай… — проворчала Рымариха, но за оглоблю взялась.

Прасковья уперлась руками в задок саней, скомандовала:

— Ну, птица-тройка, две бабы, один мерин, пошел!

Воз медленно пополз в гору, еще несколько баб налегли на задок саней. Без остановок вытолкали воз на дорогу. Верка, красная от натуги, часто хватала ртом студеный воздух.

— Ну и сильна ты, как черт! — сказала Устинья.

— Да уж посильней твоего мерина! — засмеялась Прасковья. Дальше дорога шла под уклон. Устинья села на мешки, и конь

пошел ходкой рысью. Бабы сразу же отстали. Они шли кучно, наверное, судачили о ней. Будет у них разговоров! Пусть поговорят. Самое главное она сделала. Сейчас они ее, может быть, и ругают. Но это ничего. Это пустяки. Будет ругать ее и Еремей Саввич, если дознается, а он все равно дознается. И это тоже ничего.

Когда она привезла в деревню зерно и сказала Еремею Саввичу об этом, он не поленился выйти из конторы, сам взвесил мешки на складе, похвалил Устннью:

— Геройская ты баба, оказывается. Буду тебя, Устинья Васильевна, всем в пример ставить.

— Ставь, Еремей Саввич, ставь. Я не против, совсем даже наоборот.

Самовольное буксырство с того дня пошло на убыль, но прекратилось оно не скоро. Устинья ездила каждый день на поле и у тех, кто намолачивал хлеб без разрешения, отбирала все до зернышка. Немало было при этом ругани и слез, но Устинья оставалась непреклонной. К тому же ей начали помогать «законные» буксырщики.

«Почему мы должны работать в колхозе, а вы нет?» говорили они. На склад Устинья сдавала зерна все меньше и меньше, а потом и совсем перестала. Еремей Саввич был недоволен.

— Перехвалил я тебя, Устинья Васильевна. Доведется мне самому за это дело приняться.

Теперь он мог все напортить. Станет отбирать у тех, кто заработал право буксырить, и порядок, установленный ею, поломается. Снова она пошла по домам и предупредила баб, что за них, по всем видам, возьмется сам Еремей Саввич. И еще она посоветовала им при возвращении с поля не ходить беспорядочно, держаться вместе, брать с собой трех-четырех ребят, чтобы те шли впереди, высматривали, где их поджидает председатель.

Еремей Саввич оказался бессильным перед организованными Устиньей буксырщиками. И она радовалась, что все так хорошо сладилось, что и люди будут с хлебом и работа не остановится.


8


Стук в окно разбудил Верку Рымариху. Она зажгла лампу, посмотрела па ходики был второй час ночи. Кого это черт несет так поздно? Стук снова повторился, осторожный, вкрадчивый; скрипнул, приоткрываясь, ставень, и за стеклом забелело чье-то лицо. Верка подошла к окну и тихо вскрикнула: на улице стоял Павел Александрович. Как была босая, в исподнем бросилась в холодные сени, отодвинула засов, повисла на шее мужа, но тут же отпустила, вспомнив, сколько в ней тяжести.

— Пашенька! — она смеялась и приплясывала, обжигая босые ноги о заледенелый пол сеней. — Родненький мой!

— Тише! — шепотом попросил он. — Васька спит?

— Спит. Я его сейчас разбужу.

— Не надо.

Он снял с себя поседевшую от мороза шинель, разулся, на цыпочках прошел в запечье, где спал Васька, постоял, вглядываясь в лицо сына, так же бесшумно отошел, приложил палец к губам.

— Тише.

Его голова была наголо острижена, от этого казалась маленькой, и лицо изменилось, оно было таким, каким бывает после тяжелой затяжной болезни. Верка жалостливо смотрела на него. Проклятая война, до чего людей изматывает. Там, наверно, и покормить путем не покормят, и обогреть не обогреют. А Пашеньке казенная кормежка и совсем не подходит, не привычен он к ней. Ишь до чего выбегал. И усы ему сбрили. Бедный…

— Я сейчас, Пашенька, самовар поставлю. Промерз ты, должно, до самой середки. Морозище-то…

— Выпить у тебя не найдется?

— Есть, есть, родненький, приберегла. Она была рада, что может угодить ему. — Ты подожди, на стол соберу.

— Дай сейчас. В его голосе прозвучало нетерпение.

Полстакана водки он выпил медленно, сквозь зубы, прислонился затылком к стене, закрыл глаза. Пустой стакан забыл поставить, держал в руке.

— Ты насовсем или как? — почему-то робея, спросила Верка.

— Еще не знаю, — не открывая глаз, сказал он.

И опять подошел к сыну, опустил голову, украдкой вытер глаза. Верка всхлипнула от безотчетной тревоги, охватившей ее.

— Разбужу Васю? Радехонек будет.

— Он не должен знать, что я здесь. И другие тоже… Кроме тебя, никто не должен знать.

Она помолчала, не решаясь спросить, почему, для чего так надо, потом все-таки спросила:

— Тайное задание дадено или как?

— Задание… Да, да, задание тайное.

Он снова выпил и стал торопливо, жадно есть. Ел, не глядя на нее, и даже как будто избегал встречаться с ней взглядом. Верка подумала, что он стесняется: таким оголодавшим никогда не был. О чем думает тамошнее начальство? Можно ли держать в черном теле такого человека! Он и умный, и ученый, и перед властью заслуги у него есть…

— Паша, а без тебя в колхозе плохо стало. Еремей Саввич с тобой разве сравнится. Она думала, мужу будет приятно знать, что замены настоящей ему тут не нашлось, но Павел Александрович будто и не слышал, о чем она говорит, макал куски хлеба в густую сметану и ел. — Абросим Кравцов совсем слег, будет ли жив, неизвестно. Никитку-тракториста убили на фронте. Федоса Богомазова, Лучкиного брата, ну того, что было женился на бурятке, ранили.

— А-а… — Он свернул папироску, прикурил от лампы.

— Паша, а когда ты объявишься?

— Сказал: не знаю! Что еще надо? — с раздражением ответил он.

И она замолчала, не зная, чем ему не угодила, не понимая, чего ему надо, о чем он так беспокоится, отчего сам не в себе. Если бы можно было, она бы сейчас, как маленького, взяла его на руки и убаюкала, а потом сидела бы и сторожила сон… Но этого не сделаешь. Паша хотя и слабый и весь измаянный, все-таки мужик, не дите, а мужики не любят, чтобы бабы их вот так жалели.

Она стала разбирать постель. Рымарев позабыл о папироске, она дымилась в руке, и пепел сваливался на пол.

— Что делать? Что делать? — со стоном проговорил он.

— Ты о чем?

— Помолчи! Пожалуйста, помолчи! — Он бросил папироску к порогу, стиснул виски, замер так.

Верка сидела на кровати, не смея ничего ему сказать, не решаясь позвать его в постель. С сухим металлическим щелчком передвинулась гиря ходиков, серый кот спрыгнул с печки, потерся о ее босые ноги, помурлыкал и пошел в постель к Ваське. Она испугалась, что кот разбудит парня, поймала его и снова посадила на печку.

— Ты мне постель наладь в подполье.

— Да ты что?!

— Меня не должен никто видеть. Поняла? Кто бы ни спросил меня здесь нет. Поняла? Не в этом подполье… в том…

Низ дома Рымаревых был до пола разделен на неравные половины, в большей хранили зимой картошку, кочаны капусты, меньшая пустовала, ее не открывали, наверное, не меньше десяти лет. Верка еле выдрала крышку. Из квадратной дыры на нее пахнуло затхлостью застойного воздуха. Подполье было длинное, узкое, как гроб, между бревнами торчали клочья моха, под ногами сухо шуршал истлевший строительный мусор.

Наладив постель, она укутала Павка Александровича тяжелой шубой, присела возле него, надеясь, что он позовет к себе, но мужик ничего не говорил, лежал с закрытыми глазами, и лицо его оставалось отчужденным.