— Так я пойду?
— Иди. Нет, постой. Он приподнялся на локте, шуба сползла с его плеча, приоткрыв выпирающую ключицу. — Ты кровать отодвинь, чтобы крышка под ней была. Под кровать набросай чего-нибудь на всякий случай… Или лучше насыпь луку. Он поежился, натянул на себя шубу. Постой… Не надо ничего. Завтра я, может быть, уйду. Только смотри не проговорись. Слышишь? Иди.
Захлопнув крышку, она погасила лампу. В избе стало темно, лишь из приоткрытого Павлом Александровичем окна падала полоса студеного лунного света. Верка лежала на кровати, думала о муже, и ей казалось, что все это малопонятный сон, не сулящий ей ничего хорошего.
Потом она спохватилась, что не убрала со стола, и встала с постели. Если не убрать посуду, утром Вася поймет: кто-то был. Конечно, он ни за что не догадается, что за столом ночью сидел его отец, подумает что-нибудь другое. И что это за дурное задание дали Паше таись, как последний вор, не погреться у ее бока, ни приголубить сына единственного. Наверно, приехал проверку колхозу делать, тут без него, поди, вредительство какое завелось или еще что. Не говорит он с ней о делах никогда. Какой интерес говорить с темной бабой? Ей бы надо в ликбез походить вместе с другими бабенками, авось чему-то и научилась бы, глядишь, совет какой дать могла бы. А сейчас что она может присоветовать?
Так думала Верка, а меж этих мыслей все время смутно зыбилась уж совсем невероятная догадка; против ее воли догадка становилась яснее и определеннее; Верка заплакала от предчувствия близкой беды, от того, что она не в силах помочь своему Паше.
Павел Александрович тоже не спал. Водка, сытный ужин и теплая постель, покорная заботливость жены не принесли успокоения, которого он сейчас так хотел; пожалуй, напротив, тут, дома, где все напоминало о прежней жизни, он остро, глубоко, до конца осознал ту безысходность, что была впереди.
Их с Белозеровым увезли в Читу. Там с утра до поздней ночи обучали нехитрой, но тяжелой солдатской науке: ползать по-пластунски, закапываться в землю, стрелять, ходить в строю. Плохо давалась ему эта наука, но главное, его угнетало и мучило сознание своей незначительности. Нравится тебе приказ командира или совсем не нравится, бери под козырек и отвечай: «Есть!» Отвечай бодро и четко, ты всего-навсего рядовой боец, песчинка в серой массе. Ты, может быть, в десять раз образованнее, умнее своего командира, у тебя в сто раз больше заслуг, чем у него, но ты все равно вытягивайся в струнку и бодро гаркай: «Есть!»
Командир отделения старшин сержант Нестеров, молодой парень из забайкальских казаков, чернявый, с узкими азиатскими глазами, почему-то с первых дней невзлюбил его; старшему сержанту все казалось, что он нарочно сбивается с ноги в строю, не по-уставному отдает рапорт тоже нарочно, чтобы показать, какой он самостоятельный, и нарочно же, когда ползет по-пластунски, выставляет на всеобщее обозрение свой усиженный председательский зад. В словах старший сержант не стеснялся, и его реплики всегда вызывали дружный смех отделения, вместе со всеми и даже больше всех смеялся Стефан Белозеров недалекий человек, ставший ему ненавистным уже за одно то, что из-за него пришлось влезть в проклятую шинель. Подло и глупо поступил Белозеров. Одним махом разрушил все созданное им за долгие годы труда признанный авторитет, безупречную репутацию. Какой-то сержантик считает нормальным выставлять его на посмешище. Разве так уж важно для человека уметь бегать, прыгать и ползать, для такого человека, как он? Разве нет у него способностей делать что-то другое?
Пришло время ехать на фронт. В холодном тесном вагоне под стук колес он думал о будущем, и в нем росло чувство обреченности. Он был уверен: погибнет в первом же бою, смерть его будет такой же нелепой, как служба, и от того, что он погибнет, ничего в этой войне не изменится, поражение не обернется победой. В гигантском столпотворении жизнь и смерть одного человека ничего не значат. Это ведь только говорится красиво и возвышенно о величии подвига павших, а на самом деле смерть есть смерть, всегда уродливая, безобразная.
В Улан-Удэ поезд должен был простоять часа два. Его и Белозерова отпустили в город. От Белозерова он сразу же отстал. Ходил по знакомым улицам, пока не продрог, потом зашел в закусочную на площади Революции. Здесь до войны всегда было свежее пиво и вяленая сорожка, сейчас только жиденький, припахивающий прелью чай да овсяная остистая каша. Он сел возле печки, развернул свежую газету. Она была полна бодрых сообщений с фронта, с предприятий города, из сел и улусов республики. А немцы подошли к Москве, и на столе у него каша пополам с шелухой овса, и он знал настоящую цену бодрости, потому что и сам в свое время умел говорить точно так же. То, что написано в газете, не ложь, но только часть правды, не очень существенная. Самое существенное — немцы под Москвой. За несколько месяцев враг занял почти половину России, еще несколько месяцев, что тогда останется?
Он пил теплый, невкусный чай и левую руку с часами на запястье держал под столом, а когда глянул на часы, стало ясно, что эшелон уже ушел, но, допив чай, он все-таки направился на станцию, убедился, что эшелон действительно ушел, и вернулся снова в город.
Собственно, никакого преступления он не совершил, отстал от поезда, только и всего. Такое могло случиться не с ним одним, бывало и раньше, что бойцы отставали, потом догоняли своих товарищей. Не важно и то, отстал на час или на сутки. Могло же случиться, что он не смог сесть на проходящие поезда. А за сутки можно побывать дома, почувствовать себя снова человеком таким, каким он был все эти годы.
И вот он дома. И все здесь на прежнем месте, и Верка такая же, какая была, готовая пойти за ним в огонь и воду, но прежнего спокойствия нет. Вряд ли надо было ехать сюда. Если его поймают, сочтут дезертиром и поставят к стенке. Надо вернуться самому в свою часть. Утром выйдет на дорогу, сядет на попутную машину и к обеду будет уже в городе…
9
В просторном бригадном дворе вдоль забора стояли плуги. Возле каждого кучей лежала сбруя. Бабы, назначенные в пахари, толпой ходили за Устиньей от плуга к плугу, шумели как на базаре. Каждой хотелось взять и плуг и сбрую получше. Одной не нравился хомут, другой вожжи, третья хотела получить другой плуг. Особенно недовольна была Верка Рымариха. Она расшвыряла сбрую, пнула попону, хомут. На ее глазах блеснули слезы. Устинья с удивлением глянула на нее. Что-то неладное творится с бабой в последнее время, она вроде как сама не своя. Поговаривают, Павел Александрович потерялся. Неужели правда?
Шум становился сильнее. Устинья остановилась.
— Ополоумели вы, что ли, бабы! Всем сподряд угодить никак невозможно.
Из столярки вышел Игнат, послушал крики, сокрушенно покачал головой. Устинья взглянула на него, как бы спрашивая совета. Игнат, она знала, лучше, чем кто-либо, сумеет помочь ей.
— Зря спорите, бабы, — сказал он. — Ни другой сбруи, ни других плугов нету. Так что и говорить не о чем. А чтобы никому обиды не было, киньте жребий.
Бабы замолчали, переглянулись. Устинья спросила:
— Согласные?
Никто не возражал, и Устинья, разорвав тетрадный лист, на каждом клочке поставила порядковый номер плуга, скатала бумажки, высыпала в шапку Игната.
— Ну, тяните. И чтобы потом без обиды. Уговорились?
Во двор вкатился председательский шарабан. Еремей Саввич кинул вожжи Нюрке Акинфеевой, подошел к Устинье, заглянул в шапку.
— Это что такое?
— Плуги распределяем. Сбрую.
Еремей Саввич неодобрительно хмыкнул, бросил:
— Прекрати!
— Это почему же?
— Не задавай пустых вопросов. Нигде так не делается. Таким манером лучшие плуги и лошади попадут в руки лодырей, разгильдяев и злостных буксырщнков.
— У нас лодырей и разгильдяев нет! — вспыхнула Устинья. — А буксырщики все. Встряхнула шапку. — Подходите, бабоньки.
— А я говорю: прекрати! — возвысил голос Еремей Саввич. — Безобразие развела. До меня донеслось, что ваша бригада буксырила организованным порядком. Так это или нет?
— Так, Еремей Саввич.
— Ага, ясно. Товарищи бабы, обращаюсь к вам. Давала бригадир Родионова разрешение буксырить?
Лицо председателя наливалось свекольным соком, давно не бритая борода щетинилась. «Ежик, ну чистый ежик!» подумала Устинья, и ей стало смешно.
— Ты ко мне обращайся, Еремей Саввич. Не отпираюсь давала. Ну и что?
— Вот как — ну и что! Подрыв политики колхозного строительства в тяжелое военное время вот что. Снимаю тебя с бригадирства с этой самой минуты!
Игнат подошел к председателю, негромко попросил:
— Обожди-ка, Еремей Саввич, зачем горячка такая. Рассуди лучше по-мужичьи. Хлеб, который на полях оставался, где он? Скотиной потравлен, птицей поклеван. Скажи спасибо бабам и Устинье Васильевне, что хоть малую часть сумели собрать. И другое… Один, без правления ты не можешь снять Устинью Васильевну с бригадиров.
— Твоего дела тут нет! Тебе, Игнат Назарыч, лучше помолчать. Твой братец сильно разговорчивый был, где он? Еремей Саввич отвернулся от Игната. Товарищи бабы, плуги и все прочее распределю сам. А бригадира вам дадим другого. Он быстро пошел вдоль ряда плугов.
— А ты у нас спроси, нужен нам другой бригадир? — крикнула ему вслед Прасковья Носкова.
— Никого другого нам не надо! — подхватила Феня Белозерова.
— Что-о? — Еремей Саввич повернулся. — Кто такие речи ведет? Кто, спрашиваю.
— Не ори, никто тебя не боится! Прасковья пренебрежительно махнула рукой. Ну, что, бабы, делим плуги по уговору?
Она подошла к Устинье, вынула из шапки бумажку, развернула.
— Шестой. Тьфу, холера! Твой, Верка, достался.
Бабы наперебой вытягивали номерки. Одни радовались, другие беззлобно поругивались. На председателя никто не обращал внимания, только Устинья время от времени стреляла в него насмешливым взглядом — что, выкусил? Он сел в шарабан, крикнул:
— За такие дела многим влетит. После обеда собираю общее собрание. Очень может быть, кое-кого из колхоза выключим.