По первости-то он даже вроде бы и возгордился: большое доверие оказано. Однако тут же понял, что своей увертливостью озлобляет людей, они начинают думать, что он тут зазнался, зажрался, никого признавать не хочет. Но и это не все. Заметил он, что Михаил по неопытности, что ли, нередко отказывает как раз тем, кому просто грешно не дать. Вот они перед ним, бабы… Зачем подписывать красным карандашом бумажку Фетинье? Она с фермы не вылазит. Марья – на тракторе. Правда, Панкратка все время в поле бегал, колоски собирал. Но что насобирал, тут же и съели… Или вот Ульяна Хлебодарова – на шее столько ребятишек сидит! А у Христи бумажка синим карандашом подписана. Стоит Христя, глазками поигрывает. Чего не поигрывать – одна…
В тяжком раздумье топтался Степан Балаболка перед окованной дверью амбара. Что делать-то? Сказать, что ключи дома оставил? Домой погонят, ждать будут. Или соврать, что хлеба в наличности сегодня нет и не будет… А ребятишки сидят сейчас, дожидаются, в том числе и его внуки… Кого же он обманывает?
– Ты, сват, спросонья, что ли? – сердясь, спросила Фетинья.
– Не задевай его, – с усмешкой сказала Христя. – Он не вилами, не лопатой работает. Головой. Умственная надсада у него.
«Еще и смеется, бесстыжая. Ишь, выпятила губы толстые. Меня этим не проймешь. Я тебе не Мишка Манзырев».
– А ну, не толкитесь табуном! – со строгостью в голосе осадил баб. – Выкликну кого – подходи.
Прямо за дверями амбара стоял стол, на нем – весы, гирьки и счеты. Здесь же была корзина с печеным хлебом. Наметанным глазом он определил – на всех не хватит. А-а, будь что будет… Сомлев от решительности, позвал:
– Подходи, Фетинья Васильевна…
Заворачивая отвешенный хлеб в платок, сватья подобревшим голосом сказала:
– Забегай. Теперь, когда Жамьян пришел, все у них обретаешься.
Как он и предполагал, хлеба всем не досталось. Отвешал четверым, пятой – Христе – сказал:
– Ты придешь в другой раз. И бумажку не забудь переписать. Она на один день силу имеет.
Эту хитрость тоже Манзырев придумал. Сегодня тебе не дали, а завтра времени не будет в контору сбегать или никого в ней не застанешь…
– Ты смеешься надо мной? Изгаляешься? – Лицо у Христи стало пунцовым, бумажку она скомкала, бросила на тарелку весов. – Ты кто такой, чтобы надо мной изгаляться?
– Некультурной руганью присоветую не заниматься. Смотри сама – нет ничего. Где тебе возьму?
– Мое которое дело! Выписано – отдай!
Злости в голосе Христи поубавилось, обида, разом вспыхнувшая, стала проходить. На этом бы все и закончилось. Но надо же, ни раньше ни позже принесла нелегкая на склады Михаила Манзырева, да не одного, вместе с Яковлевым из райкома. Заслышав звонкий голос Христи, они повернули к амбару. Яковлев едва заметно прихрамывал, но шаг у него был легкий. На солнце взблескивали хромовые сапоги, плечи туго облегал китель – не военный, с отложным воротником и накладными карманами, через плечо была перекинута командирская полевая сумка. Молодой, прибранный, чистенький, картинка да и только. Глядя на него, невольно хотелось одернуть на себе одежонку, что и сделала Христя, забыв про ругань, – поправила платок, щепотью надернула на виски кудряшки.
Разговор у Яковлева с Манзыревым, видимо, был немирный. Михаил, взъерошенный и виноватый, все поглядывал по сторонам с тайной опаской наткнуться еще на одну прореху. А лицо Яковлева было неприветливым, переносицу секла морщина.
– О чем столь крупный разговор, товарищи? – Яковлев поочередно посмотрел на Христю, на Степана.
– Обыкновенный разговор, Дмитрий Давыдович. Деревенский, – пустился в разъяснения Степан. – По малограмотности и невежливости своей завсегда так разговариваем…
– Не виляй, путаник, – остановила его Христя и, сияя завлекательной своей улыбкой, обратилась к Яковлеву: – Конечно, хорошему обхождению мы не обучены, но, где надо, можем покалякать со всей уважительностью. С тобой, скажем, почему я кричать буду? Какой ты человек – сразу видно…
Степан про себя хихикал. «Куда лезешь, деревня неотесанная, с рассуждением об уважительности? Сама даже не соображаешь, что человеку такого пошиба культурно охваченные люди не говорят „ты“. Посмотри, как при этих словах у него морщина меж бровей углубилась…»
– И все-таки я хотел бы знать, о чем спор, – ровным голосом, с вежливой настойчивостью спросил Яковлев.
Под его спокойным, требовательным взглядом Степану стало не по себе. Трудненько будет выкрутиться. Этого на мякине не проведешь.
– Ничего особливого не случилось, Дмитрий Давыдович. Хлеба вот ей, Христе, товарищ Манзырев выписал немного. А его нету.
– Ясно. Михаил Семенович, я полагаю, не дело выписывать то, чего нет.
– Ты чего тут голову морочишь? – вскинулся Михаил на Балаболку. – Что есть, чего нет, я знаю не хуже тебя. Куда что подевал?
– Раздал он, – сказала Христя. – Может, и правильно сделал. Но мне обидно стало, что пришла сюда первой, а он оттиснул в хвост. Потому не досталось.
– Кому ты раздал?
– Ульяне, Фетинье Трофимовой…
– Фетинье? – изумился Михаил. – Ну понятно, своя рубашка ближе к телу. Как ты мог, Степан Терентьевич, родство в это дело вплетать?
Помалкивать надо было Манзыреву. Перед посторонним, к тому же начальственным человеком в нехорошем виде выставляет и глазом не моргает. Ну уж нет. Это дело у тебя не пролезет. Степан собрал со стола требования, протянул Манзыреву.
– Смотри… Может, тут подписи подделанные или еще что?
Не ожидал этого Михаил. Ощупывая, перебирая бумажки, пробормотал:
– Вишь ты… Не думал… Промашка получилась… – А сам исподлобья на Степана смотрит, взгляд у него – бритва. – Никак не думал…
– Это заметно, – уколол его Яковлев. – И здесь у вас не хватает четкости, распорядительности.
– Сознаю, нету, – с готовностью согласился Манзырев. – Правильно подметили. Учтем. Исправим. Пустяки это.
– Если они порождают недовольство, то перестают быть пустяками, – сухо возразил Яковлев.
– Сознаю… – гнул голову Михаил.
Христе на месте не стоялось, она поворачивалась и так и этак, ловила взгляд Яковлева, настороженно-выжидательно улыбаясь, но Яковлев упорно не замечал ее. И Христя перестала улыбаться, сказала с вызовом:
– Тоже мне, разыскал ссору! Что, в полный голос и разговаривать нельзя? И разговор наш никого не касается. Так что и прислушиваться к нему нечего!
Яковлев ей не ответил. Сдвинул рукав кителя, взглянул на часы, показал их Манзыреву.
– В рабочее время люди должны работать. А они здесь диспуты устраивают. Порядок это?
И тем же мягким шагом пошел дальше. Манзырев сжал кулак, показал его Степану:
– Ну, старый, я тебе все это припомню! Ты у меня получишь!
Тяжело бухая кирзовыми сапогами, бросился вдогонку за Яковлевым.
– Что он так на тебя-то? – спросила Христя, глядя вслед мужчинам.
– На кого же ему кидаться? Не на тебя же.
– Это правильно, – Христя почему-то вздохнула. – Не знаешь, он женатый?
– Яковлев? Нет как будто. Да тебе-то какое дело? На тебе не женится, на сто процентов верно говорю.
– Об этом и не думала. А ты чего куксишься? Или взаправду хочешь поругаться?
– Из-за тебя же все вышло. Разоралась, большеротая!
– Будет тебе. Семечки все это… – Села на предамбарок, прислонилась спиной к стене, ослабила платок: – Скажи, Степан Терентьевич, ты в нас, в бабах, смыслишь что-нибудь?
– В каком же таком рассуждении? – насторожился Степан: опять хиханьки-хаханьки? Но нет, задумалась о чем-то, угол платка теребит. – Ты мне загадки не загадывай.
– Я вот чего понять не могу. Не уродина я, не синюшная… Красотой не похвалюсь, но и за мной в девичестве парни увивались. А теперь? Никто глаза не задержит. Почему? Какая печать на мне лежит? Может, в глазах что дурное? Ты мне честно скажи.
И опять он к ней пригляделся. Поди, притворяется задумчивой, а стань говорить всерьез – расхохочется. Да и что ей сказать всерьез? Честно признаться, баб он всю жизнь сторонился. С тех пор как удрала жена, оставив ему Марью и Дарью, нет к этому племени доверия. Все у них шиворот-навыворот. Но и отмалчиваться ему, мужику умственному, когда с вопросом обращаются, никак не возможно.
– Мудрые люди, Христя, через книги нас так учат… Чтоб понять – сравнивай. К примеру, чтобы понять, что такое слон с хрюшкой. Теперь сравни себя и меня. У меня голова облезла и зубов недостача. А ты в самом соку. Здоровая, из себя видная. И тужишь. Забавно мне это. Что не смотрят – причина простая: некому смотреть. У нас с Иваном Афанасьевичем смотрелки уже не те. Вот кончится война…
– А что будет, когда она кончится?
– Мужики возвернутся… Жизнь зачнется новая. Получше прежней.
– Для кого-то и будет лучше. Для меня – нет.
– Цыганка наворожила?
– Сама я себе цыганка. Лаемся мы давеча с тобой… Оглянулась – идет этот… Ловкий такой. А главное, по годам мне ровня. И загадала… Глянет он, слово скажет… ну, как бабе… жизнь моя после войны сладится. Уповай на судьбу, Христя, храни себя. Но мне он – ни полсловечка. И не глянул. Будто и не баба я, а чучело огородное.
– Баламутка ты, Христя! Есть ему время на тебя глаза пялить. У меня против его должность так себе, а видишь, сколько заболону всякого. С другого боку… Есть вдовы, у которых семеро по лавкам. Вот им горевание погорше твоего.
– Будь у меня семеро, я бы не горевала. Не понять тебе бабьей души, Степан Терентьевич. Слона с хрюшкой сравнить, наверное, можно, а бабу с мужиком – нет. Почему? Долго толковать. И ничегошеньки тебе не втолкуешь.
Она соскочила с предамбарка, сорвала с головы платок, пошла, волоча его по земле.
Он закурил и долго сидел на пороге.
Перед амбаром валялся смятый клок бумаги – требование Христи. Юркий воробей заинтересовался бумажкой, подступался к ней то с одной, то с другой стороны, трогал клювом, пытался поднять, унести куда-то, должно под застреху, на строительство гнезда, но не осилил, убрался восвояси.