– Нет. Так не будет. Я свое слово сказал.
XVI
Ваське Плеснявому снился хороший сон. Сидит он на чьей-то свадьбе, играет на гармошке. А гармошка совсем новая, такую любо в руках держать – блестит черным лаком, металлическими уголками, кнопками ладов и так легко ведет-плетет мелодию, что самая заковыристая песня получается как надо. Парни и девки, мужики и бабы шумят, веселятся, просят его сыграть то одно, то другое. Он играет и одно, и другое. Все удивляются, ахают, на стол перед ним еду ставят. И какую еду! Жирные щи, жареное мясо, кровяная колбаса, рыба соленая и копченая, яичница с салом и толстые ломти душистого хлеба… От запахов сосет у Васьки под ложечкой, рот слюной наполняется, а нельзя поставить гармошку в сторону: нельзя ломать веселье, пусть люди поют, пляшут. Он свое потом наверстает. Сначала надо будет щец похлебать. Потом рыбы попробовать… Нет, яичница может остынуть. А яичница с салом только в горячем виде полный скус имеет…
Вдруг что-то случилось с гармошкой. Пропал у нее голос. Васька испуганно рванул ее и проснулся.
Лежал он в затишке, возле каменной гряды. Серые, изъеденные трещинами камни за день нагрелись, дышали сухим теплом. Васька сел, сплюнул горьковатую слюну. Перед глазами все еще стоял стол с сытной едой. Как и во сне, сосало под ложечкой. Васька почувствовал себя горько обиженным.
Коров не было видно. Стадо куда-то убрело, пока он смотрел хорошие сны. Внизу на склоне сопки паслась лишь подседланная лошадь. Черствая прошлогодняя трава хрумкала на ее старых, сношенных зубах.
Надо было ехать разыскивать стадо, но Ваське не хотелось шевелиться. Должно быть, малость недоспал. Весной ему всегда хочется спать. Прилег, пригрелся – все, закимарил. И есть весной тоже всегда хочется.
Лениво зевая, привалился спиной к камням, ощупал карман. Табачок еще не кончился. Добро, когда есть табачок. Закурил. Смотрел, как синяя струйка дыма текла вверх, к синему же небу и редким пуховичкам облаков. Досада на несбыточный сон проходила. В нем возникло и крепло ощущение, что будет у него когда-нибудь гармошка… такая же, и играть он на ней будет все, что вздумается. И щи станет есть, когда захочется.
Он спустился к лошади, подтянув подпруги, вскочил в седло.
Стадо, обогнув сопку, вышло к полям бурятского колхоза. В конце поля, ощетиненного серебристой стерней, чернели постройки полевого стана. Над крышей дома курился дымок. Значит, есть какие-то люди.
Направил лошадь туда. Может быть, перекусить что-то перепадет. На худой конец, закурить дадут.
На полевом стане стояли два трактора, у одного, полуразобранного, копошились три женщины. Васька разочарованно присвистнул. У баб, понятно, табаку не добудешь. А угощать его им, по всему видать, некогда. Когда люди на отдыхе, добрыми становятся. А эти в мазуте, не разберешь, русские или бурятки. Только приглядевшись, он узнал в одной из женщин мать Баирки Баиртуева.
– Что сидишь на коне, будто апостол? – сказала тетка Дарья. – Слазь, поможешь.
– Все равно не осилим, Дарья Степановна, – проговорила одна из женщин, с сомнением качая головой.
– В прошлом году вчетвером снимали, – возразила тетка Дарья. – И мужика с нами не было. Васька тоже не мужик. Но на девок уже поглядывает. Ведь так, Васька? Слазь с коня… Иди вон туда и подбери жердину покрепче.
Он с охотой подчинился. Это хорошо, когда тебя за своего принимают и в твоей помощи нуждаются. Из кучи жердей Васька выбрал самую толстую и, пыхтя от усердия, приволок к трактору. Женщины тем временем обвязали блок мотора толстой веревкой. Просунули жердь под веревку, примерились. Тетка Дарья сказала:
– Высоко, ничего не получится. Надо, чтобы жердь на плечи легла. Где-то я видела доски…
Нашли старые, тронутые гнилью плахи, из них по обе стороны трактора соорудили настилы.
– Это другое дело! – тетка Дарья поплевала на руки. – Становись, Васятка, рядом со мной. Погляжу, что ты за работник. Авось и в зятья возьму.
Женщины с одной стороны трактора, Васька с Дарьей – с другой; полусогнувшись, уперлись плечами в жердину. Она, потрескивая, выгнулась, но блок мотора отделился от станины, медленно стал подыматься, еще чуточку – и надо будет сделать шаг вперед, тогда блок ляжет на слеги и дело будет сделано. От натуги у Васьки звенело в ушах и казалось, не жердь потрескивает, а его кости.
Между торцами слег и черной, с мазутными потеками тушей блока моторов появился узкий просвет. Васька переставил ногу, чтобы сделать шаг вперед, и вдруг доска под ним с хрустом сломалась. Он упал на землю. Вся тяжесть оказалась на плече Дарьи, медленно согнула ее, веревка скользнула по жерди и блок мотора навис над Васькой. Он вскочил, подхватил жердину. Блок мотора с глухим лязгом опустился на станину. Васька бросил жердину, опустился на настил, расслабил подрагивающие ноги. Только тогда пришел испуг. Если бы тетка Дарья не устояла, из него бы лепешка получилась.
А тетка Дарья, не сумев разогнуться, пошатываясь, сунулась к колесу трактора, уперлась в него руками. Ее низко опущенная голова и плечи вздрагивали, и Ваське показалось, что она плачет.
Но она не плакала. Из горла ее пошла кровь. Обод колеса, жухлая трава под ее ногами окрасились в неуместно яркий красный цвет. Женщины подхватили ее под руки, хотели вести в дом, но она отрицательно мотнула головой, легла на землю, закрыла лицо ладонями. Между темными от въевшегося мазута пальцами ползла кровь.
Одна из женщин принесла воды, другая чистую тряпицу. Через силу, лязгая зубами о железный край кружки, она выпила воду, утерла тряпкой лицо, бледное как мел, с лихорадочно блестящими глазами.
– Худо мне, родненькие… Что-то внутри лопнуло… Коня запрягайте. Скорее.
Каждое слово она произносила с натугой.
Нахлестывая хворостиной мосластую кобылу, запряженную в дроги, женщины повезли Дарью в Мангиртуй. За телегой бежал, резвясь, взлягивая задними ногами, жеребенок. Ветер расчесывал его короткую, волнистую гриву.
Васька смотрел вслед, и непонятная, давящая тяжесть теснила его сердце.
Не знал Васька, что жить тетке Дарье осталось недолго, всего несколько часов.
XVII
Давно уже не замечал Дмитрий Давыдович смены времен года. Вернее, осознавал их совсем не так, как когда-то. Не первая нежная зелень на взгорьях, не набухшие почки на деревьях, а сводки, графики пахоты и сева, нервно-требовательные звонки из обкома извещали о приходе весны; не жаркое солнце и горький запах степной полыни говорили о наступлении лета, а заботы о заготовке кормов… И осень и зима были помечены своими, особыми хлопотами, одинаково неотложными и трудными.
Но Дмитрий Давыдович не жаловался. Кому-то надо нести на себе все это. Он ли, другой ли на его месте должен все пропускать через себя, без устали мотаться по району, тормошить, подгонять людей, не давая им расслабиться. Склонность опустить руки наличествует, и с ней приходится бороться. Недавно пришлось настоять на освобождении от обязанностей председателя исполкома одного из старейших работников района. Возможно, когда-то он и был хорошим работником. Но в последнее время стал не способен проводить твердую линию. Бабьи вздохи… Ему, видите ли, людей жалко. И недоступно его пониманию, что жалостью людей к хорошей жизни и достатку не приведешь. У каждого душа должна быть закручена, как тугая пружина. Тем более у руководителя.
Бывали, однако, моменты, когда и собственная пружина начинала давать слабину. Случалось это в редкие дни, не до конца заполненные работой. Он приходил на свою холостяцкую квартиру, всегда старательно обихоженную уборщицей райкома тетей Полей, но всегда же казавшуюся ему нежилой, садился на диван, просматривал журналы, газеты и вдруг ловил себя на том, что прочитанное ускользает от сознания, а думы у него какие-то туманные, неоформленные, скорее даже не думы, а смутные желания. В такие минуты нередко вспоминал жену. Городской человек, актриса, она тем не менее без раздумий согласилась ехать с ним в село… И плохо, что без раздумий. Позднее разглядел: характер у нее взбалмошный, настроение переменчивее весеннего ветра, никогда заранее не угадаешь, что увлечет ее завтра, послезавтра, где она засмеется, а где заплачет. Жизнь в селе месяц она называла восхитительной, потом – терпимой, а затем – отвратительной. Начались нескончаемые разногласия. В ту пору он считал, что должен, обязан переделать ее характер. И чем старательнее он воспитывал ее, тем дальше они отдалялись друг от друга. Война развязала этот узел. Без него в селе она не стала жить и дня. А вскоре нашла и более подходящего спутника жизни.
Это его сильно огорчило. Свои жизненные установки он считал единственно верными, а вот не убедил ее, не сумел. Но влез с головой в работу и стал думать иначе. Не до ее капризов сейчас. И все же минуты тоскливого одиночества не давали ее забыть. И они же, эти минуты, гнали его из дома. Как только позволяли обстоятельства, он седлал коня и мчался по селам.
В воскресенье он хотел посидеть над докладом, но едва выдержал до обеда. Поехал. День был жаркий, шея Вороного почти сразу же заблестела от пота. Его копыта взбивали горячую пыль, она вспухала серыми облачками и так долго висела над дорогой. Мухи назойливо лезли в глаза и ноздри лошади, Вороной сердито фыркал и взмахивал короткой гривой.
Слева тянулось поле. Пшеница, начавшая выбрасывать колос, млела от зноя, куда лучше чувствовали себя сорняки: вездесущий, неистребимый пырей, раскидистые кусты полыни и лебеды. Привычно пометив в своей памяти, что необходимо организовать прополку хлебов, Дмитрий Давыдович повернулся в правую сторону. Суходол, полого поднимаясь от дороги, был едва прикрыт низкорослой и жесткой, словно конская грива, степной травой, из нее то тут, то там выглядывали цветочки молочно-белой кашки. За суходолом зеленел лес, уходящий в горы. Зелень леса была густой и сочной, казалось, горячие лучи солнца не в силах пробить ее и там, в тени деревьев, все еще держится утренняя свежесть. Почти безотчетно он повернул лошадь направо. Копыта Вороного застучали по камням. Суслики, испуганно пересвистываясь, бросились в норы. «Сколько же тут этих шустрых тварей? – подумал он. – И сколько же они зерна разворуют?»