Под зеркалом небесным
Скользит ночная тень,
И на скале отвесной
Задумался олень —
О полуночном рае,
О голубых снегах...
И в небо упирает
Высокие рога.
Дивится отраженью
Заворожённый взгляд:
Вверху — рога оленьи
Созвездием горят.
В полночь рыть выходят клады,
Я иду средь бела дня,
Я к душе твоей не крадусь, —
Слышишь издали меня.
Вор идет с отмычкой, с ломом,
Я же, друг, — не утаю —
Я не с ломом, я со словом
Вышла по душу твою.
Все замки и скрепы рушит
Дивная разрыв-трава:
Из души и прямо в душу
Обращённые слова.
Всё отдалённее, всё тише,
Как погребённая в снегу,
Твой зов беспомощный я слышу,
И отозваться не могу.
Но ты не плачь, но ты не сетуй,
Не отпевай свою любовь.
Не знаю где, мой друг, но где-то
Мы встретимся с тобою вновь.
И в тихий час, когда на землю
Нахлынет сумрак голубой,
Быть может, гостьей иноземной
Приду я побродить с тобой...
И загрущу о жизни здешней,
И вспомнить не смогу без слёз
И этот домик, и скворешню
В умильной проседи берёз.
Дремлет старая сосна
И шумит со сна.
Я, к шершавому стволу
Прислонясь, стою.
— Сосенка-ровесница,
Передай мне силу!
Я не девять месяцев, —
Сорок лет носила,
Сорок лет вынашивала,
Сорок лет выпрашивала,
Вымолила, выпросила,
Выносила
Душу.
За стеною бормотанье,
Полуночной разговор...
Тихо звуковым сияньем
Наполняется простор.
Это в небо дверь открыли, —
Оттого так мир затих.
Над пустыней тень от крыльев
Невозможно-золотых.
И прозрачная, как воздух,
Едкой свежестью дыша,
Не во мне уже, а возле
Дышишь ты, моя душа.
Миг, — и оборвется привязь,
И взлетишь над мглой полей,
Не страшась и не противясь
Дивной лёгкости своей.
Ты уютом меня не приваживай,
Не заманивай в душный плен,
Не замуровывай заживо
Меж четырех стен.
Нет палаты такой, на какую
Променял бы бездомность поэт, —
Оттого-то кукушка кукует,
Что гнезда у неё нет.
Об одной лошадёнке чалой
С выпяченными рёбрами,
С подтянутым, точно у гончей,
Вогнутым животом.
О душе её одичалой,
О глазах её слишком добрых,
И о том, что жизнь её кончена,
И о том, как хлещут кнутом.
О том, как седеют за ночь
От смертельного одиночества,
И ещё — о великой жалости
К казнимому и палачу...
А ты, Иван Иваныч,
— Или как тебя по имени, по отчеству —
Ты уж стерпи, пожалуйста:
И о тебе хлопочу.
Е. Я. Тараховской
Мне снилось: я бреду впотьмах,
И к тьме глаза мои привыкли.
И вдруг — огонь. Духан в горах.
Гортанный говор. Пьяный выкрик.
Вхожу. Сажусь. И ни один
Не обернулся из соседей.
Из бурдюка старик лезгин
Вино неторопливо цедит.
Он на меня наводит взор
(Зрачок его кошачий сужен).
Я говорю ему в упор:
— Хозяин! Что у вас на ужин?
Мой голос переходит в крик,
Но, видно, он совсем не слышен:
И бровью не повёл старик, —
Зевнул в ответ и за дверь вышел.
И страшно мне. И не пойму:
А те, что тут, со мною, возле,
Те — молодые — почему
Не слышали мой громкий возглас?
И почему на ту скамью,
Где я сижу, как на пустую,
Никто не смотрит?.. Я встаю,
Машу руками, протестую —
И тотчас думаю: Ну что ж!
Итак, я невидимкой стала?
Куда теперь такой пойдёшь?
И подхожу к окну устало...
В горах, перед началом дня,
Такая тишина святая!
И пьяный смотрит сквозь меня
В окно — и говорит: Светает...
Старая под старым вязом,
Старая под старым небом,
Старая над болью старой
Призадумалася я.
А луна сверлит алмазом,
Заметает лунным снегом,
Застилает лунным паром
Полуночные поля.
Ледяным сияньем облит,
Выступает шаткий призрак,
В тишине непостижимой
Сам непостижимо тих, —
И лучится светлый облик,
И плывёт в жемчужных ризах,
Мимо,
мимо,
мимо,
мимо
Рук протянутых моих.
Из последнего одиночества
Прощальной мольбой, — не пророчеством
Окликаю вас, отроки-други:
Одна лишь для поэта заповедь
На востоке и на западе,
На севере и на юге —
Не бить
челом
веку своему,
Но быть
челом века
своего, —
Быть человеком.
Благодарю тебя, мой друг,
За тихое дыханье,
За нежность этих сонных рук
И сонных губ шептанье,
За эти впалые виски
И выгнутые брови,
За то, что нет в тебе тоски
Моей дремучей крови,
За то, что ладанкой ладонь
На грудь мне положила,
И медленней пошёл огонь
По напряжённым жилам,
За то, что на твои черты
Гляжу прозревшим взглядом, —
За то, что ты, мой ангел, — Ты,
И что со мной ты рядом!
Я гляжу на ворох жёлтых листьев...
Вот и вся тут золота казна!
На богатство глаз мой не завистлив, —
Богатей, кто не боится зла.
Я последнюю игру играю,
Я не знаю, что во сне, что наяву,
И в шестнадцатиаршинном рае
На большом приволье я живу.
Где ещё закат так безнадежен?
Где ещё так упоителен закат?..
Я счастливей, брат мой зарубежный,
Я тебя счастливей, блудный брат!
Я не верю, что за той межою
Вольный воздух, райское житьё:
За морем веселье, да чужое,
А у нас и горе, да своё.
Я думаю: Господи, сколько я лет проспала
И как стосковалась по этому грешному раю!
Цветут тополя. За бульваром горят купола.
Сажусь на скамью. И дышу. И глаза протираю.
Стекольщик проходит. И зайчик бежит по песку,
По мне, по траве, по младенцу в плетёной коляске,
По старой соседке моей — и сгоняет тоску
С морщинистой этой, окаменевающей маски.
Повыползла старость в своем допотопном пальто,
Идёт комсомол со своей молодою спесью,
Но знаю: в Москве — и в России — и в мире — никто
Весну не встречает такой благодарною песней.
Какая прозрачность в широком дыхании дня...
И каждый листочек — для глаза сладчайшее яство.
Какая большая волна подымает меня!
Живи, непостижная жизнь,
расцветай,
своевольничай,
властвуй!
Прекрасная пора была!
Мне шёл двадцатый год.
Алмазною параболой
Взвивался водомёт.
Пушок валился с тополя,
И с самого утра
Вокруг фонтана топала
В аллее детвора,
И мир был необъятнее,
И небо голубей,
И в небо голубятники
Пускали голубей...
И жизнь не больше весила,
Чем тополёвый пух, —
И страшно так и весело
Захватывало дух!
Кончается мой день земной.
Встречаю вечер без смятенья,
И прошлое передо мной
Уж не отбрасывает тени —
Той длинной тени, что в своём