Разум. Что значит быть человеком — страница 14 из 71

Может быть, «я» на самом деле больше, и мы — наше внутреннее, личное, приватное чувство нашего разума — просто его уменьшаем? Рассмотрим, как встраивание понятия времени в вопросы «кто» и «где» применительно к разуму еще больше расширяет дискуссию, если учитывать, что время — это не то, что кажется нашему разуму. Сотворение разумом иллюзий о личности как о том, что ограничено телом, и о времени как о том, что течет линейно, порождает озабоченность личным прошлым и беспокойство по поводу неведомого личного будущего. Эти иллюзии о себе и времени ограничивают и свободу в настоящем. Понимание этого сосредоточивает нас на настоящем моменте и том, как принять всю полноту его потенциала.

Осознание этого потенциала, облегчение движения от возможного к действительному могут быть сутью разума, возникающего из энергетического потока. А что в таком случае делает разум здоровым? Если один его аспект — самоорганизация, внутренняя и межсубъективная, то что же ее оптимизирует?

Глава 3. Как работает здоровый разум и как — больной

* * *

В этой главе мы продолжим исследовать функционирование разума, предположив, что он рождается из энергоинформационного потока внутри и между нами. Мы погрузимся в следствия, выводимые из рабочего определения, которое уже дали одному из аспектов многогранного разума — воплощенного в теле и отношениях эмерджентно самоорганизующегося процесса, который регулирует энергоинформационный поток. Может ли правильная регуляция создавать благополучие, а неправильная приводить к нарушениям? Мы рассмотрим некоторые идеи в отношении здорового разума и поддержки этого здоровья и зададим естественный вопрос: как самоорганизация оптимизируется, создавая здоровье?

Самоорганизация, утерянная и обретенная (1995–2000)

Десятилетие мозга было в самом разгаре.

Наша группа из сорока ученых регулярно встречалась, обсуждая связи между разумом, мозгом, отношениями и жизнью. Мы сотрудничали, уважительно спорили, общались, беседовали, пытаясь привнести ясность в многочисленные аспекты человеческого бытия. Я сам был в центре активного научного поиска, продолжая работать психотерапевтом, наблюдая людей всех возрастов и социальных слоев и занимаясь широким спектром проблем, которые приводили этих людей к страданиям. Мне приходилось иметь дело с серьезными психотерапевтическими нарушениями, например биполярным и обсессивно-компульсивным расстройствами, конфликтами в отношениях, последствиями психических травм и потерь. К тому же у нас с женой подрастали двое маленьких детей, и я был занят круглые сутки.

Однажды вечером мне позвонил Том Уитфилд, мой учитель, который с первого же курса медицинского факультета был для меня очень важным человеком. Слабым голосом Том сказал, что у него диагностировали рак. Он был обречен.

Я положил трубку и посмотрел в окно.

Том был для меня как отец. Он приютил меня, когда в первое лето после окончания учебы я уехал из Бостона в Западный Массачусетс и работал под его началом в общинной программе педиатрической сестринской помощи в Беркширсе. Том принял меня как студента, но я стал ему, скорее, сыном.

Во время учебы на втором курсе я постоянно встречал сотрудников, которые относились к пациентам и студентам так, будто у них нет разума. Я имею в виду, что они не уделяли внимания чувствам и мыслям, воспоминаниям и смыслам. Врачи, которые нами руководили, казалось, совершенно не обращали внимания на эти внутренние аспекты разума. Позже я понял, что эти люди были верны своей профессии, но занимались лишь физическим лечением, не затрагивая субъективного стержня разума в центре жизни пациента.

В колледже я учился на биохимика и имел представление о молекулах, их взаимодействии и измерениях, однако не считал при этом, что человека следует рассматривать как мешок химических веществ. В начале той эпохи (конец 1970-х — начало 1980-х), когда я был на медицинском факультете, процесс социализации в ходе обучения подталкивал студентов видеть в человеке объект, а не наделенное разумом и внутренним субъективным опытом существо.

Первые два курса мне настойчиво твердили, что спрашивать пациентов об их чувствах и значении болезни в их жизни совсем не то, «чем должны заниматься врачи». После многочисленных споров я принял сложное решение порвать с таким подходом к преподаванию. И бросил учебу.

Казалось, этим я разочарую Тома. Я считал, что он видит во мне будущего педиатра: скорее всего, я перееду в маленький городок, где он жил с женой Пег, поселюсь там и продолжу его дело. Представления об их ожиданиях сковали мой разум и вызвали отчужденность между нами в тот год. Когда я вернулся на факультет, все-таки выбрал педиатрию и завершил обучение в Бостоне, Тому и Пег, видимо, было приятно. Однако потом я переехал в Калифорнию, а на следующий год перевелся на психиатрическое отделение, и мне снова показалось, что для них это выглядит поражением — разве можно бросить «настоящую медицину» ради какой-то несерьезной специальности и занятий разумом, чем бы он ни был? Как мне говорили другие студенты и некоторые преподаватели, «психиатрию выбирают только худшие!».

В то утро я повесил трубку после разговора с Томом, и передо мной пронеслись все эти события. Образы заполнили сознание. История вышла из закоулков разума в самый центр, и шок от ужасной новости привел в движение нарратив.

В 1984 году, на второй месяц резидентуры по психиатрии, Том и Пег навестили меня во время поездки на летние Олимпийские игры в Лос-Анджелесе. Я нервничал по поводу этого визита, опасался их «обязательного» недовольства тем, что покинул педиатрию и нашел собственный путь. Однако за нашим первым ужином меня ждало удивление и облегчение: оказалось, что Том тоже «бросил» педиатрию после тридцати лет практики, стал психотерапевтом и с помощью гипноза помогает людям победить проблемы со здоровьем, например ожирение и зависимости. Было ясно, что мой разум создавал всевозможные сценарии, которые я проецировал на мои взгляды по поводу Тома. Они казались мне реальными и точными, а на самом деле были лишь необоснованными проекциями страхов. Я сам себя заставил бояться их приезда.

Мой рассудок лепил из памяти и воображения разнообразные опасения, сплетающиеся в волнение и кружева нарративов. Ужасная история ощущалась реальной.

Та встреча помогла мне остановить это безумие. Кроме того, она показала, как глубоко самоощущение бывает сформировано историями, созданными нашим разумом, зацикленном на том, что могут подумать другие. Годы спустя мы обнаружили, что активная, действующая «по умолчанию» нейрональная цепочка в головном мозге, которую мы подробно обсудим, представляет собой ядро неустанного обсуждения себя и других[23]. У меня она достигла пика активности из-за боязни разочаровать Тома и переживаний, что он меня может отвергнуть.

После воссоединения и моей победы над вихрем собственных мыслей мы с Томом вместе бывали на конференциях по психотерапии, и я чувствовал сильную связь с ним и Пег. Наши отношения возродились, и в годы моего обучения психиатрии мы с облегчением и радостью общались.

После того случая прошло больше десяти лет. Сейчас, после звонка Тома, я сидел и смотрел в пространство, чувствуя тяжесть и истощение. Внутри поднималась волна глубокой печали. Она вжала меня в стул, и этот момент показался мне вечностью.

Роберт Столлер, еще один мой учитель, погиб несколько лет назад в ужасной автокатастрофе. Теперь подходила очередь Тома. Мне было около тридцати пяти лет, но я чувствовал, что эти важные отношения, привязанность, эти «отеческие» фигуры в моей жизни по-прежнему оставались определяющим аспектом моей личности. Привязанность не заканчивается, когда мы покидаем родительский дом. Человеку нужны важные, близкие люди, к которым можно обратиться за советом и утешением. Потеря такой привязанности ощущается как утрата части самого себя. Как и после безвременного ухода Боба Столлера, узнав о диагнозе Тома, я почувствовал горе, щемящее чувство отчаяния и беспомощности.

К этому моменту я уже принял решение уйти из академической науки. В то время я работал в Калифорнийском университете Лос-Анджелеса, где вел программу по детской и подростковой психиатрии. Обсудив свои идеи с научными консультантами и осознав, или, скорее, почувствовав, что профессиональную карьеру нужно менять, — внутри я перестал ощущать отклик на эту работу, — я предпочел уйти.

До этого я всегда думал, что стану преподавателем, буду работать и жить научной жизнью, но ситуация изменилась. Мой интерес к широким междисциплинарным изысканиям плохо совпадал с понятным стремлением современного исследовательского института заставить сотрудников проводить прежде всего очень конкретные, узко определенные эмпирические расследования. Меня увлекали самые разные идеи, я обожал научные открытия и чувствовал страсть к сочетанию теорий с практическим применением, но при этом не хотел сосредоточиваться на одной области, теме или проекте.

В конце 1980-х годов я проходил обучение в клинике и многое узнавал из научных работ с памятью. Вплоть до моей исследовательской стипендии, посвященной привязанности, нарративу и проблемам развития, я живо интересовался тем, как разум движется к здоровью или нездоровью под влиянием целого спектра межличностных событий. Я предположил, что некоторые аспекты функционирования мозга могут стать корнями незаживших психотравм, негативно влияя на субъективную жизнь человека и его отношения с окружающими. После окончания стипендиального проекта я согласился писать научные статьи в журналы и главы учебников, основываясь на некоторых идеях о памяти, психотравме и мозге, которые начал преподавать за пределами университета. Но зачем строчить научные публикации, если решил покинуть академическую науку? Почему просто не уйти в частную практику — тем паче, что я обожаю заботиться о пациентах и считаю клиническую работу захватывающей и приносящей удовлетворение? Зачем тратить силы на писательство? Эти вопросы не оставляли мое подсознание еще до того, как я услышал новость от Тома и решил его навестить.