Разум — страница 10 из 53

Собаки обежали весь квартал, перебудили домашних сторожевых псов, а потом взнеслись на крутой холм — к воинской будке на Скале. Солдат они боялись (особенно их овчарку, у которой нет чувства юмора), и потому Скала служила естественным барьером между нашей территорией и лесом.

Эх, незачем было и выходить на воздух! Я стоял над крутояром, видел под собой дома и крыши, словно облетал их на вертолете, и меня вдруг охватило пьянящее чувство вперемешку с печалью и болью, какое бывает после прекрасного сна о полете. Я был очень слаб, кружилась голова, и впервые в жизни мне подумалось, что природа, когда мы видим ее своими глазами, своим особым зрением, прекрасна. (А ведь иной думает, что в определенном возрасте всякие чувства притупляются.) Вспомнил об отце, как он любил это место, откуда видны дальние дали, до самых Альп, как любил здесь посиживать. Снова сжалось сердце. Но меня не покидала уверенность, что отец все-таки жил не напрасно: если он умел радоваться, а потом своим примером научил и меня воспринимать радость жизни, то во мне он продолжил себя.

Было зябко, солнце еще не грело, да и от травы тянуло холодом. Я свистнул псам (котенок мгновенно вскочил на забор) — они вернулись, Я потрепал их, успокоил и позвал домой. Чувствовалось — им хотелось еще побегать, им было мало нашей прогулки, и потому мне пришлось сыграть на их любви ко мне; я хвалил их, уговаривал проститься с привольем и вернуться с хозяином домой, где их ждет еда и водичка. (Слово «водичка» они понимают.) Котенок, увидев, что никакая опасность ему не грозит, тоже захотел, чтоб его похвалили — терся о собачьи шубы, мурлыкал и тыкался носом в их морды.

Мы вернулись, и я залез в постель.

На столе была записка:

«Я поехала в магазин, в город, приеду через три часа».

Слава богу, подумал я, смогу хотя бы спокойно поспать.

Я приготовил себе чаю, выпил и вдруг сразу почувствовал силу. Должно быть, выздоровел, сказал я себе, выйду-ка еще разок на улицу.

Я натянул толстые носки… и, натягивая их, вдруг подумал — а ведь это может быть хорошее начало фильма: Дон Жуан надевает толстые штаны и носки и вздыхает — видно, как тяжело ему жить и радоваться. Но в обществе он не ударяет лицом в грязь. Стоит ему закатиться, к примеру, в кафе…

Тут воображение мое застопорилось. Должна, наверно, прийти новая мысль и новый мотив, который нельзя раскручивать одновременно с первоначальным.

Снова представил себе картину переодевания. Жаль, что в фильме нельзя зримо показать грязные носки. В фильме обычно грязным выглядит то, что как раз начищено до блеска.

Грипп у меня еще не прошел. Стоило взять в руки свитер, как закружилась голова, Я плюхнулся в кресло.

Хорошо, что я оделся. Отворилась передняя калитка, и в сад вошел посетитель. Я обрадовался. В мгновение ока упрятал пижаму и прочие интимные вещи и пошел к двери навстречу гостю. Матё Месарош. Он был навеселе — это заметно было уже издали — и потому вошел во двор без боязни. Собаки, приблизившись, оглядели его от пят до пупа. Матё погладил, похлопал их и прошел в дом, Я усадил его в кресло и вкратце изложил историю своего гриппа. Матё сказал, что он тоже болел и пробыл пять недель в Татрах. Потом мы обсудили последние новости, я спросил о знакомых, которых он видел, а я нет. Извинившись, что в доме нет вина, я вытащил из холодильника пиво. Матё предложил пойти в корчму. Пришлось долго объяснять, что я болен — Матё этому явно не поверил. Он не признавал никаких болезней и в Татры попал по настоянию врача — его и моего товарища. Поговорили мы о Татрах и о том, как хорошо иной раз куда-нибудь улизнуть.

Вернулась жена.

Далеко она не уходила, всего-навсего наведалась к соседке, старой и беспомощной женщине, — помогла ей вымыть голову. Когда голова была уже вымыта, жена вдруг заметила, что по волосам ползет что-то блестящее. Жена поразилась и приблизила палец к блестящей точке, подумав, что наконец-то увидит вошь. И впрямь это была большая вошь. Была, как доложила жена, очень красивая, умытая, еще одурманенная шампунем, и на руке походила на серьгу. Соседка кричала: «Живо киньте ее в печку, живо, пока не улезла! Быстрей!»

Но жене жалко стало тварь. Она долго колебалась. Старуха, собрав последние силы, встала с постели, взяла вошь и раздавила ее. Жена просмотрела седую голову соседки, но больше ничего не обнаружила.

Матё заявил, что вшей жалеть не надо.

Завязалась небольшая дискуссия — каких животных надо жалеть, а каких нет и существуют ли вообще вредные твари.

Когда мы отослали жену за бутылкой вина и остались вдвоем, Матё заметил, что понимает мои сложности, но что мне надо на все это нас… и делать свое дело, так как жену уже не изменишь, даже если каждый день станешь хлестать ее мокрой веревкой или кнутом.

Рассказал он еще о своем большом петухе, которого теща зарезала. Это была великолепная птица, красивая и крупная. Петух сторожил двор, что твой пес, и никого не боялся, а когда Матё приходил домой, петух вскакивал ему на плечо. И сидел-посиживал. Теща жадная, сказал Матё, вот и зарезала его. А вообще-то он ей совсем не мешал. Не выносит она ни собак, ни кошек.

Мне почему-то показалось, что Матё каким-то окольным путем старается выгородить мою жену, и мне это совсем не понравилось — уж очень хотелось поругать ее, пока она не пришла. У Матё жена умерла, и за его детьми ухаживают теща и свояченица. Теща не перестает вспоминать покойную дочь, а вторую, живую, ни в грош не ставит.

Когда жена принесла вино, выяснилось, что нет ни одного чистого стакана. Налили в чашки и стали не спеша пить. Матё сказал жене, что он любит животных, но вшей все-таки щадить не надо — они так размножаются, что человеку скоро некуда будет от них деться. Я открыл Матё, что в прошлом году пережил страшное блошиное нашествие, целые сутки напролет я драил пол и выколачивал всякие тряпки и ковры, пока не очистил квартиру от этих паразитов. Это был еще молодняк, не умевший прыгать. Поэтому я легко извел их водой. А затащили их сюда кошки, которым мы разрешали спать в комнате. С тех пор ни одну не оставляем здесь подолгу: блоха обычно соскакивает с кошки, кладет яички в щели пола и снова вспрыгивает на нее. Через несколько недель вся эта мерзость начинает плодиться. К счастью, я вовремя это заметил. Сижу, читаю и вдруг вижу — по босой ноге ползет что-то, оказалось — три молоденькие, еще не прыгающие блошки. Жена с дочкой были на отдыхе, у меня даже свидетелей этого ужаса нет, никто не верит, чего мне стоило их всех уничтожить. Обидно, право!

Матё заметил, что не худо бы нам найти приличную квартиру, поскольку в этой конуре могут случиться вещи и пострашнее.

Жена подсела к нам и сказала, что у нас была прекрасная квартира, но я съехал с нее, так как не желал лечиться от алкоголизма. Перебрался я сюда, в эту конуру, лишь бы всем доказать, что не завишу от ее родителей. А они хотели нам только добра. Жили мы в прекрасном районе, на пятом этаже, была у нас большая солнечная комната и еще одна маленькая, мы могли пользоваться ванной, туалетом и холлом, где стоял телевизор. Но мое властолюбие и неблагодарность не знают границ, я хотел, чтобы тесть с тещей оставили себе одну комнату, а вторую, ту, где у тестя кабинет, отдали бы дочери, которая тогда училась в четвертом классе и в такой комнате ничуть не нуждалась.

Я высказал мнение, что теперь, когда она гимназистка, такая комната ей как раз пригодилась бы и что никаких повышенных требований у меня не было, а я действовал согласно абсолютно разумному и демократическому принципу: нас трое и потому нам положены две большие комнаты, а им двоим — одна комната. Поскольку это государственная квартира, тесть не имеет морального права занимать большую площадь, чем его более многочисленная родня.

Жена махнула рукой и сказала, что все, конечно, было по-другому: я там нахально во все вмешивался и вообще хотел занять всю квартиру, но родители и она пока еще в своем уме и пресекли мои захватнические планы. Так, мол, действовал Гитлер: расширял свои границы за счет территории соседних народов.

Матё заметил, что Гитлер не стал бы с тестем разводить антимонии.

А я добавил, что моя жена любит сравнивать меня с военными преступниками, но не хочет взять в толк, что преступна, по сути дела, ее семья и она сама, так как занимает здесь место. Если ей у меня не нравится, путь убирается отсюда подальше — я уже и в письменной форме заявил об этом. Жена стукнула меня по голове, я дернулся и заехал ей по носу. Потом дал еще оплеуху и вернулся в свой угол. Но злости во мне не было. Жена объявила, что теперь я успокоюсь, потому как я садист.

Пришла дочка. Я немного поучил ее играть на гитаре. Но Матё так рьяно руководил обучением и столько надавал советов, хоть сам играть не умеет, что дочка бросила гитару и ушла в свою комнату. Матё отметил, что у меня уже взрослая дочь и что с ней, наверно, будет немало хлопот.

Я сказал, что готов к этому, но что ее высокий рост мне не очень-то по душе. Помню, что высокие солдаты были ужасно шатучими и неловкими. С ними нельзя было и обращаться, как положено в армии.

Матё сказал, что видел в кино, как маленькие вьетнамцы дубасили высоких американцев и как те дрожали от страху.

Я добавил: в настоящее время вьетнамцы, пожалуй, лучшие солдаты на свете. Матё кивнул. (Оба мы, я и Матё, по росту ближе скорее вьетнамцам, нежели американцам.)

Жена спросила Матё, был ли он в армии, Матё рассмеялся и ответил, что уже пятнадцатилетним парнишкой учился летать на планере и прыгал с парашютом. Мы предались воспоминаниям об армейских временах. Я рассказал о том, что был хорошим солдатом, хотя долго добивался расположения командиров, но когда те узнали меня — полюбили. На меня можно было положиться, ибо я выкручивался из любой ситуации. Салаги называли меня полковником, а позже и генералом, а потом еще семь лет мы переписывались. С некоторыми я встречался, и, ей-богу, ни один не сказал, что я кого-то обидел или испортил какую потеху. И еще: не по душе мне, когда ребята не хотят идти в армию. Матё присовокупил, что это большая ошибка. Значение армии растет из года в год, и мир может сохраняться только за счет противостояния военных группировок.