Разум — страница 15 из 53

— Ты старый? — спросила она.

Я почувствовал, что вопрос задан с целью устранения моих препятствий. Значит, она действительно меня любила и хотела, чтобы мы не ограничивались только речами. Последним препятствием она, вероятно, считала мои угрызения совести по отношению к дочери. Я схватил ее за руку и сказал: если она так смела, то пусть поцелует меня при всем честном народе, здесь, на скамейке, где мы сидим. Она улыбнулась, заглянула мне в глаза, промолчала. Неизвестно, собиралась ли она принять мой вызов, во всяком случае — сдержалась. Я наклонился к ней, поцеловал и сказал:

— Это вместо того поцелуя, о котором мы забыли, когда переходили на «ты».

— Хорошо, — сказала она.

Я видел, что она грустна. Пожалуй, не надо было вспоминать о том поцелуе, походившем, скорей, на какую-то милость.

Так прошел последний день моего пребывания на водах. Она сидела со мной на станции — мы уже не говорили о любви. Это было расставание — расставание, после которого мы, верно, уже никогда не увидимся. Подошел поезд, я забросил в него свой чемодан. Потом, склонившись к приятельнице, погладил ее по щеке и поднялся в вагон. У нее полились слезы, она закуталась в кофту и пошла со станции — зашагала в том направлении, в каком минутой позже отправился поезд. Напоследок я еще кивнул ей из окна. Уселся, гневаясь на самого себя. Потом гнев перешел в печаль. Что, собственно, она во мне увидела? Возможно ли, чтобы я действительно произвел на нее впечатление, или это от скуки? Если она и вправду влюбилась в меня, то я вел себя грубо. Но если это лишь минутное увлечение, то слава богу, что между нами ничего не было.

Поезд часто останавливался, на каждой станции что-то разгружали и загружали. Так мне удалось разглядеть этот прекрасный край в самый полдень. Чистые деревушки, сады, спортивные площадки, где тренировались местные рокеры, дворики с тысячами мелочей, что весьма пригодились бы в моем хозяйстве, огородные чучела, канавы, зайцы и косули в рощах, деревенские лавки, перед которыми стояли коляски, блестящие шары на мачтах, современные звонницы — водонапорные башни в сельских кооперативах и государственных усадьбах.

И пространственно, и духовно я был на нейтральной территории, никому не ведомый и совершенно свободный, и в голове у меня клубились воспоминания о прочитанных книгах.

В поезде из Уезда до Весели над Моравой ехали учащиеся какого-то техникума: они зубрили химические формулы на своем особом наречии, в котором частица возвратного глагола звучит как в словацком «са», а не «се», как в чешском.

В Весели я обнаружил, что поезд до Кутов идет только через час. Зашел в привокзальный ресторан, считающийся самым большим в республике, если не во всей Европе. Огромное окно, высотой метров в двадцать, было полуоткрыто — спасаясь от сквозняка, я уселся в угол. На стол положил кусок хлеба с ветчиной. Пришла официантка и салфеткой смахнула пыль со стола, а заодно и с моей еды — но мне и на ум не пришло рассердиться. Она принесла ярошовское пиво. У другого стола сидели двое стариков и ворчали на нынешний мир. А больше в этом огромном зале никого не было.

Старики ругали ислам и людей, которым нужна нефть — тем самым они, мол, обостряют кризис на Ближнем Востоке. Старики расхваливали велосипедный спорт и старые времена, когда мимо этой станции сновали паровики. Как я понял, даже современные велосипеды были им не по нраву. Дизель-поезда они считали просто вселенским бедствием.

Выпив пива, я вышел на перрон. Один железнодорожник сказал мне, что в Куты отправляется вон тот «пострел». Слово это меня растрогало — его и отец употреблял. При слове «пострел» передо мной всегда встает образ мальчишки, который целыми днями носится, а вечером, вспотевший и замызганный, засыпает прямо над тазом с водой — родители так и относят его в постель неумытого и полураздетого.

Поезд до Кутов гордо стоял перед, зданием транспортной конторы. Как раз объявили посадку. В вагон вошли двое железнодорожников и две железнодорожницы с юной девушкой, которая училась на проводницу. На руке у нее была красная повязка, но слегка потрепанная, чтобы не казалось, что ее владелица отличается превеликим усердием. Разумеется, эта мощная девица жевала жвачку, и брюки на ней едва не лопались.

Они удобно разместились на двух служебных сиденьях — поезд состоял из одного вагона, что вполне оправдывало слово «пострел».

Наставница девушки говорила на литературном чешском, из-под служебной фуражки виднелась модная прическа. В общем, она была бы красива, если бы не дурная привычка (а возможно, только сегодня на нее смешинка напала) непрерывно смеяться. Один из железнодорожников уселся у пульта управления и включил мотор. Обстановка была точно из фильма Ганака[10] «Я люблю, ты любишь». Потом в поезд сели загоряне и мораване[11]. Одна девушка спросила у железнодорожницы, как лучше доехать до Годовина. Все железнодорожники в один голос объяснили ей, а наставница с модной прической, посмотрев расписание, подтвердила сказанное. Потом села тетка в национальном костюме с дочкой и внучкой, были они из Скалицы[12]. Молодая мамочка с короткими каштановыми волосами выглядывала из окна и говорила:

— Дак я ж ему толковала. А он штой-то нейдет.

Но следом лицо ее прояснилось. Железнодорожник тащил ее корзину к поезду. Отдал ей бумаги и объявил отправление. Хотя это и не входило в его обязанности. Внучка начала играть с кончиком моего пальто. Мамочка сказала ей по-скалицки:

— Нехай дядю!

Но девочка и не подумала отказываться от своей игрушки. Она уставилась на меня — я опустил глаза, а то ведь еще взбредет бабке в голову, что я могу сглазить девочку. Я мягко дернул пальто, и девочка засмеялась. Подождала, пока пальто опять дернется. Я повторил движение, но молодая скаличанка, чтобы не выглядеть назойливой, пересадила ребенка на другую сторону. Поднялся крик. Железнодорожница сказала с юмором, хотя и без улыбки:

— Придется принять меры!

Ее ученица перестала жевать и заявила, по-видимому, согласно установкам школы или курсов:

— Снимем их с поезда!

В конце концов девочка снова дотянулась до моего пальто и дернула пуговицу. Тут бабушка вытащила из сумки погремушку и попробовала отвлечь ребенка.

Один пассажир спросил железнодорожницу, не из Кыйова[13] ли она случайно. Железнодорожница долго раздумывала, нет ли в этом вопросе какой подковырки — нос у этого человека был подозрительно красный, а потом сказала:

— Кого вы там знаете?

Пассажир ответил:

— Никого.

На этом разговор кончился. Обе железнодорожницы значительно переглянулись. Наконец поезд тронулся. Проводница стала пробивать компостером билеты и обнаружила, что я еду вовсе не в Куты и не в Братиславу, а в Девинску Нову Весь, так как, оказывается, люблю очень ездить на поезде. Убедившись в моем чудачестве, девушка перешла к другим пассажирам. Она сказала:

— В Кутах вам пересаживаться!

Ее словацкий звучал неплохо, и я подумал, что уместно было бы ее спросить, не из Кыйова ли она в самом деле, или она словачка. Кстати, в Новой Веси и миявских мораван[14] называют словаками или словачками. Так, собственно, объединяются в одно целое Словацко[15] и Словакия.

Чем ближе мы подъезжали к Кутам, тем я становился печальнее. Там я пересел на грязный длинный поезд, следовавший из самого Брно. Дорога здесь электрифицирована.

Минутой позже мы уже летели вдоль длинной сортировочной станции Новой Веси. Поезд так долго притормаживал, что я было подумал — в Новой Веси он вообще не остановится. Но он остановился. Сойдя с него, я сразу же забыл о своем пребывании на водах, о чувстве свободы на протяжении всей поездки и только оглядывался по сторонам, опасаясь встретить земляка. Прошла гроза. Полумесяц непоэтично висел над горизонтом на западе. Тяжелый чемодан сперва я нес на плече, потом взял в руку, а вообще-то с радостью бросил бы его в реку.

Через полчаса я был почти дома. Как раз пришел автобус из Братиславы. Люди вполне могут подумать, что я тоже сошел с него, и не станут считать меня ненормальным, совершившим такой долгий путь на поезде. Еще на станции я опасался, что придется какому-нибудь рассудительному нововесянину объяснять, что еду поездом аж из самой Моравии, когда из Лугачовиц до Братиславы можно запросто доехать автобусом.

Итак, я уже дома.

Жена не спала, жарила отбивные. Я поздоровался с собаками и кошками и стал потихоньку сбрасывать с себя одежду и выкладывать из чемодана вещи.

Жене я сказал, что не голоден, а просто очень устал. Я лег на кровать и в два счета заснул. Проснулся около трех ночи, пораженный духотой и тишиной. В Лугачовицах неустанно шумели березы и сосны. Но, очнувшись окончательно, я услыхал женино дыхание на соседней кровати и осознал, как хорошо мне было на водах, но по обыкновению я не сумел оценить прелесть минуты и теперь вынужден тамошние впечатления переносить в область воспоминаний, чтобы по-настоящему оценить их. Недолгого сна на бугорчатой постели мне вполне хватило для того, чтобы из трех недель сотворить воспоминание.

Мне снилось, что поезд идет не по рельсам, а как попало по бетону. Когда появлялись рельсы, машинист выводил поезд на них. Для меня, издавна восторгавшегося оригинальностью рельсов и особенно стрелок, этот сон был символом моего стремления каким-то образом сойти с наезженной колеи, выпрыгнуть на бетон, а потом снова вернуться на рельсы.

Но почему такой сон интереснее, чем сухой, выдуманный, абстрактный образ?

Может быть, потому, что в абстрактном образе нет ни толики будущих опасностей. Сон же предупреждает о них, но одновременно милостиво разрешает нам разрушить законы физики и тем самым побуждает нас активнее вторгаться в жизнь. Во сне мы словно практически убеждаемся, что не должны бояться конкретного будущего. Отсюда — можно ли считать, что сон обманывает нас, дабы уничтожить? Если его импульс выражен в символах, если речь, стало быть, идет не только о минутном успокоении потрясенной или истерзанной души, если символ здесь не что иное, как руководство для решения проблем будущего, и это символ именно потому, что мысль сможет когда-нибудь объявить о возможности и другого решения, то сон надо рассматривать лишь как допущение, как некую дедукцию, а следовательно, на него нельз