Разум — страница 30 из 53

Гроб, прежде чем отца в него положили, поставили во дворе на землю, и отцово тело буквально бросили в него. Я поправил ему руки — мне казалось, что похоронщики сломали их.

Да, конечно, отец страшно мучился, но свои муки он переживал на удивление мужественно. Эти переживания на смертном одре, собственно, заменяли ему жизнь. Как часто казнюсь, что не попытался подкупить докторов — если, конечно, у нас царит такая коррупция, как о том говорят, — пусть бы давали отцу более сильные анестезирующие средства. Друзья уверяют, что дома легче умирать. Знакомый врач Иван Гудец добился в конце концов, чтобы отца положили к нему в отделение. Но за день до этого отец умер. Даже Гудец не сказал мне в открытую, как следовало поступать, — быть может, коллег не хотел подводить. Порой кажется, что на лечение отца надо было больше потратиться — начиная с участкового лекаря. Но если бы отца и поместили за взятку в больницу — что толку? Отец умер, как и все в нашей округе, — в родном доме, на месте, где умерла его мать, умирали его деды и бабки. Может, в таком умирании есть некая величественность и не надо терзаться.

Я посмотрел в окно, за которым словно витал дух отца, словно он звал меня. В тот вечер, когда я объявил отцу, что завтра его перевезем в больницу, я был спокоен, я верил, что отец еще выкарабкается. Но после тяжелой ночи он умер. Сестра рассказывала потом, что в ту ночь он просил палку, хотел выйти из дому.

Когда утром я увидел его, жить ему оставалось минут десять. Он дал мне понять, чтобы я перевернул его на постели. Я сделал это и сказал, что сейчас придет за ним «скорая». Пошел побриться, и вдруг сестра кричит: «Он умер. Боже, он умер!»

Эта минута постоянно вспыхивает в моей памяти.

Я прошел мимо его окна, и меня тут же учуяли собаки. Обрадовались. Я впустил к нам соседского Бояра, который от счастья чуть было не перевернул бочку. Я вхожу в натопленный дом, ложусь и засыпаю.

Когда проснулся, было темно; но из коридора в комнату проникал свет — на границе у солдат было какое-то учение, и вся Морава освещалась прожекторами.

Я был так спокоен, что даже испугался.

У меня ничего не болело. В полумраке я ходил по дому и слушал голоса солдат и собак. Но каково было мое изумление, когда обнаружил, что всю эту суматоху и вспышки вызвала гроза над Австрией. Я ведь явственно слышал какое-то слово, вроде бы имя собаки! Только потом понял, что все это мне привиделось, в полусне я подошел к окну и лишь тогда проснулся.

Одиннадцатая глава

«Настала пора школьных занятий — было это в начале сентября, когда стали свозить урожай с полей и виноградников. Я посещал пятый класс римско-католической школы. Тетя Анча обула-одела меня, и я был готов приступить к своим школьным обязанностям. Из Словинца в пятый класс ходило много ребят: Штефи Балаж, Мартина Кудёлова, Юстина Энцингерова, Рудо Гуяс и другие».

Так начиналась вторая тетрадь воспоминаний отца. Первая тетрадь, где он описывал раннее детство и деда с бабкой, куда-то задевалась или, скорей всего, угодила в печь. Он продолжает:

«В восемь утра прозвенел звонок. Мы вошли в класс, на двери которого была римская пятерка. Каждый садился рядом с тем, с кем хотел, — девочки по одну сторону ряда, мальчики по другую. Приветствовал нас учитель Гюбнер, человек строгий. Примерно час спустя отпустил всех домой. Шел 1918 год. Приходили вести, что Австро-Венгрия проиграла войну. Прослышали мы и о легионах[21]во Франции и России. Тяжкое бремя легло на любое хозяйство, хорошо жили только богатеи.

На станции скапливались венгерские солдаты и занимали оборону. Мужики, которые поубегали с фронта, готовились к различным активным действиям против венгров.

В свисте паровозов людям чудилась неведомая опасность.

Все казалось страшнее, чем было на самом деле. 31 декабря, на Сильвестра, выдался прекрасный денек. Утром дед сказал мне: «Я должен остаться дома, на работу не пойду, так как Девинское озеро уже заняли легионеры». Я тоже остался дома. Одна мама отправилась к Красному мосту на работу.

Бабушка пошла в лес по дрова, но тоже воротилась — сказала, что венгерские солдаты прогнали ее. И что пулеметы у них были нацелены на Нову Весь. И еще бабушка добавила, что солдаты были пьяные и дрожали от страха.

Около полудня мы услыхали стрельбу из пушек и пулеметов. Доносилась она со стороны станции. Дед закурил трубку и успокоил нас. По улице в гору венгры втаскивали гаубицу. Остановились они там, оттуда видно все как на ладони. Через десять минут вокруг гаубицы, пальнувшей три раза, завязался бой. Мы с моим товарищем Лубертом залезли под кровать. К окнам вообще боялись приблизиться. На улице кто-то кричал, чтобы люди не выходили из домов. Слышен был чешский говор:

— Люди, прячьтесь, мы стреляем по венграм.

Продолжалось это примерно час.

Потом мы вышли на улицу. Увидели мужчин в зеленых формах, какую носят охотники, в шляпах с пером и трехцветной лентой. Это были солдаты, которых мы понимали.

Трудные были времена. Люди волновались, судили-рядили, чем все это может кончиться. Грабили еврейские лавки. Солдаты наводили порядок и следили за тем, чтобы не побили торговцев. Под девинским за́мком гремел военный духовой оркестр. В школе перестали учить венгерский, создавали новые союзы: «Сокол», РФО[22]и другие».

В этом месте у отца вставка: он описывает, как в 1914 году ждали на станции Франца Иосифа[23], который должен был здесь проехать скорым поездом. Но не проехал — началась война. Далее отец пишет о событиях, связанных с реальной гимназией.

«В Братиславу из Новой Веси ездило примерно десять учеников. Школьникам в поезде отводился специальный вагон. По городу ходили пешком. Однажды я забыл в поезде гербарий. Преподаватель Зборжил всегда хвалил меня за мой красивый гербарий, который я так старательно собирал. Я часто ходил под Кобылу и находил там множество прекрасных живых цветов. Две недели я плакал по этому гербарию. Это было мое первое настоящее горе, которое постигло меня, гимназиста второго класса».

Отец описывает уроки, преподавателей. Поскольку о многих эпизодах он часто рассказывал и в течение жизни узнавал о своих соучениках все новые и новые вещи, и на эти записи наложились его более поздние впечатления. Я хорошо помню, как во время второй мировой войны он не раз говорил, что давно не видел хорошего фильма — с тех пор, как в кино не идут чешские картины. Но когда вспоминает своих учителей-чехов, он привносит в эти воспоминания и более поздние чувства, отчасти возникшие под влиянием идеологии Словацкого государства[24]. Тогда он получил работу, и в нем, как и во многих словаках, что заняли места изгнанных из Словакии чехов, проснулся какой-то комплекс вины и желание оправдать себя.

Есть там и такие наблюдения:

«Хорошим и добрым учителем был др. Камарит. Преподавал химию. Была у него любовница из Индостана, исключительно красивая женщина. На уроке, бывало, задумавшись, он глядел в окно на Михальскую башню и на церковь капуцинов по полчаса, не меньше. А мы из уважения к нему и к его жизни сидели молча».

Когда умерла у отца бабушка, ему пришлось прервать учение — семья едва перебивалась. Отец поехал учиться на каменщика в Ступаву.

«В начале сентября, — пишет он, — кончились мои последние в жизни каникулы. Пошел учиться к дядюшке Якубу на каменщика. Был я слабосильный, но мастера не давали никому спуску.

Помню первую работу: копали мы погреб. Ученики постарше даже посмеивались надо мной — зачем, дескать, учился, коли вкалываю теперь, как и они. В те поры часто случалось, что люди радовались, когда человека била судьба, и старались еще больше отравить ему жизнь.

Но уж когда мы стали ремеслу обучаться всерьез, мастера пошли хвалить меня — я, как никто, разбирался в геометрии и черчении. Многое делал играючи — даже, к примеру, эллипс. Мастер-профессионал и тот поверить не мог: эллипс он делал только раз в жизни — бечевкой на фирменной доске, но получился он все равно у́же, чем того желал хозяин магазина.

Ученики разных профессий обучались ремеслу все вместе: столяры, плотники и, наверное, даже портные.

Пригородный поезд из Ступавы тащился обычно медленно — мы слезали с него, шли пешком рядом и вовсю честили машиниста.

Ступавчан хлебом не корми, а дай похвалиться. Такой и Штястный был — коренастый и носатый парень. Всегда повыставляться любил — хотите, мол, я в пятнадцать сантиметров стену сложу. Да он и нынче такой, хоть у нас у обоих по шесть десятков за плечами.

С Енцингером мы терпеть друг друга не могли. Поднесь не выношу его. Несколько раз тонул он в Мораве, да всегда спасали его. Он у нас за старшего был, командовал нами на стройке. Однажды вмуровали мы окно кверху ногами. Хоть я сразу заметил оплошку, да он не послушал меня. А уж потом и мастер это увидел и целый час распекал нас. Пришлось перевертывать окно и наново вмуровывать. Енцингер всю вину свалил на меня.

Как же я обрадовался, когда перевели меня к каменщику Ланштуку. Тот любил меня и никогда не обижал. Курил трубку, табачный сок сплевывал в раствор или прямо на кладку, но только не на землю».

Отец писал свои воспоминания на правой стороне тетради, а на левой иной раз отмечал лишь текущие семейные события. Вот, например, одна такая запись от 19 августа 1969 года:

«Был у парикмахера. Поехал туда на велосипеде. Проезжая мимо шинка, увидел нашу новую тележку, привязанную к дереву. Меня аж всего передернуло: стоит моя пропавшая тележка как ни в чем не бывало. Заглянул я в шинок, и враз все стало ясно: сын одолжил тележку Винцо, третьему мужу моей законной жены, и тот нормально пользуется ею как своей. Отвязал я тележку, ремень там ему кинул, а ее отволок домой. Не знаю, что уж он почувствует, как выйдет из корчмы и увидит, что от присвоенной тележки один ремень остался. Вечером пошел я прогуляться за деревню. Два солдата науськивали пса на козу, что паслась там на привязи. Коза замоталась в веревку. Пошел я сказать об этом Веруне Толловой — ее коза. Без вины