Разум — страница 32 из 53

Детей у них не было, но это были добрые люди. Выпьет, бывало, Анча свою порцию рома — примерно с литр — и начинает бормотать заклинания.

Любимицей Анчи была соседская Клара. Было ей десять лет, приносила она Анче табак. И всегда получала крону на конфеты.

Жили они в так называемой „коммуналке“».

Отец описывает обитателей этого дома, нынче уже снесенного — видно, сельские власти стыдились этого памятника.

«Около шести утра, — пишет он, — с нижнего конца деревни раздавался сильный голос трубы, это Анча Гу со своим мужем подавали знак, чтобы люди выгоняли своих коз. Коз они гнали на Скалу, в Липовье и Дренье. За каждую голову получали в неделю по две кроны, коз же было штук триста. Когда подымались вверх над деревней, приходила к ним Грала, Гралица, то бишь маленькая Клара, твоя мама, и приносила им рому и табаку.

Еще девочкой она водила в церковь дядю Ифко Фугла. Этот несчастный человек, в прошлом минер, ослеп в день своей свадьбы. Один патрон не взорвался, Ифко пошел снять с него предохранитель — и тут вдруг бабахнуло. Вместе с ним ослеп и Францко Штруца. Дядя Ифко любил рассказывать стародавние длинные байки, рассказывая, часто задремывал, а проснувшись, продолжал как ни в чем не бывало».

Ифко Фугла знал и я. Подняв лицо кверху, он сиживал на ограде у корчмы, тощий и опрятный, покорившийся своей судьбе. Когда я с ним здоровался, он кивал головой, слегка поднимал палку, словно еще и рукой хотел повторить приветствие. Моя бабка по материнской линии была сестрой Ифко, так что его настоящая фамилия была Словинец.

На семьдесят седьмой странице рассказывается, как моя мать выбрала себе в мужья моего отца.

«Белый танец оказался для меня роковым, — пишет отец. — Стояли мы с Паулиной, с которой я встречался уже два года, у стола, и, когда протрубили белый танец, она попросила меня не отходить никуда — ей, мол, интересно, подойдет ли кто ко мне. А что до нее, так она, мол, против ничего не имеет. Заиграли польку — подходит Клара. Мой товарищ, что стоял рядом, говорит: «Извини». Я отступил на шаг, думая, что Клара к нему подошла. А она улыбается мне и говорит: «Разрешите пригласить?» Потом мы танцевали еще и еще. Паулина, заметив это, больше не подходила ко мне. А Клара после нескольких танцев взяла меня за руку — как тут убежишь? — и повела на галерку к родителям, которые оттуда наблюдали за танцами. Ее отец Францко Гавел сказал: «Вот и жених сыскался для тебя».

И снова мы пошли танцевать. О Паулине я и думать забыл. После танцев пошел Клару домой провожать. Тут она мне и сказала: «Утром буду ждать тебя, на работу вместе поедем».

И только ночью, когда я призадумался, странным мне все показалось. Я же люблю Паулину! Клара была поживей, понаходчивей. Уснуть я не мог, все гадал, что дальше делать. Утром встал сонный, но только вышел на улицу, как сразу увидел ее у ихнего дома — ждала меня.

Служила она у богатых пенсионеров в Ясковом ряду. На поезд мы вместе пошли. Она сказала, что мечтает о воскресенье, когда снова на танцах встретимся.

Та неделя была для меня не из легких. Не знал, на что и решиться. Паулина успела все рассказать родителям. Мать ее обрадовалась — мечтала, чтоб дочка пошла за крестьянина. Стала она оговаривать меня по деревне, что я, мол, плут и обманщик. О Паулине пришлось забыть.

Против Клариных чар устоять было трудно. Как-то шла она со своей госпожой за покупками по Шанцовой улице, куда выходили окна моей канцелярии, не выдержала и показала ей меня. Строгая то была женщина… И вот однажды, когда после вечеринки я провожал Клару домой, она объявила: «Знаешь, я решила уйти с работы, мне там не нравится». Я ответил: пусть поступает как знает, а мне все равно…

Клара потом стала захаживать к нам — помогала маме готовить. Когда мы шли по деревне, обычно держались за руки или под руку — это злило наших недоброжелателей, да что будешь делать.

Не знаю, право, не было ли это уже тогда притворством…»

Следующий абзац отец отчеркнул волнистой рамкой, верно, он ему очень нравился, это был какой-то поэтический итог предшествующих сухих фактов:

«Так же как и мы оба проникнуты были справедливым подходом к жизни, так и природа раскрывалась в своей полной красе. Природа всегда такова. Природа никого не предаст, ритм ее ввек не меняется. Лишь люди всечасно меняются, подпадая под власть сатаны, и только в конце своего пути взывают к совести, и тяжко им потом умирать, если они знают, что предали».

И снова сухие факты:

«Второго октября 1937 года играли свадьбу. Частично у нас, частично у Горецкого. Это дом возле Штуйбра. Спустя время я поставил Горецкому дом на Грбе. Прекрасный октябрьский день благоприятствовал нам. Но наше счастье было не вечным. Семнадцать лет спустя сатана разрушил наш союз».

А чуть дальше отец замечает:

«Зачем писать об этом — кому оно нужно, мое тяжкое горе. Каждому хватает своего».

Двенадцатая глава

Жена, вернувшись, отрапортовала, словно по какому-то телепатическому приказу, все, что я хотел от нее услышать. Она сказала, что теперь будет послушна и скромна и посвятит себя только хозяйству. Она поняла, дескать, что не в силах со мной тягаться и что должна сделать все, чтобы я мог спокойно работать. Так посоветовали ей подруги и родственники. (Определенно все они читали какие-нибудь жизнеописания художников, в которых воспевается героическое самоотречение женщин, оказавшихся в цепком капкане художнической гениальности.) Я уж стал объяснять жене, что речь идет лишь о справедливом дележе домашних обязанностей — ведь она сразу начала бы действовать согласно поговорке: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет.

Уже на следующий день жена «испортилась». Взялась придираться к тем дням, которые я провел без нее. Если сбудутся ее предчувствия и я нашел себе любовницу, угрожала она, то ее духу здесь не будет. Уйдет, и на сей раз насовсем. Ей ужасно хотелось, чтобы я подтвердил ее предчувствия — тогда она могла бы изводить себя своим несчастьем. Ревность терзает человека, пожалуй, больше, чем любые другие страдания. Поэтому я дал ей несколько оплеух и двинул ногой в ляжку. Когда она отохалась, я перешел к изложению своей точки зрения. Я объяснил, что жена никогда не может с абсолютной уверенностью доказать мужу, что он был ей неверен — если он сам в том не признается. Жене пришлось бы наблюдать за мужем и его любовницей в замочную скважину, что весьма маловероятно. Если муж и его любовница столь неосторожны, что не подумают о замочной скважине, значит, супружество уже явно катится в пропасть, и потому открытие жены для его краха не имеет ровно никакого значения.

Жена рассказала мне обо всех, с кем встречалась. Разговаривала она и с некоторыми киношниками, и кое-что ей особенно врезалось в память. Одному коллеге она пожаловалась, как я гоняю ее, ссылаясь на великое множество работы, а сам при этом ничего не делаю. Коллега подтвердил, что я и впрямь не являю собой пример высокой производительности. Поэтому, дескать, у нас и денег нет, поэтому я недоволен и своим рабочим коллективом. Не иначе как меня грызет совесть.

Жена даже не осознала, как это задело меня за живое.

Я всегда думал, что коллеги ценят мою обстоятельность в работе, а быстрота исполнения их не волнует. Оказывается, я ошибался. С минуту я злился на себя, с минуту на тех, кто так несправедлив ко мне. Ничего, вы еще меня узнаете! И я решил сегодня же, пускай хоть просижу за столом до утра, наметить тему для фильма. Решил не мешкая приняться за работу.

Я выпил чаю, приготовил все, что нужно, и стал писать текст прямо на машинке, притом сразу же в шести экземплярах.

Писалось трудно. Я то и дело ходил — прошу прощения — мочиться, курил, двигал туда-сюда машинку, руки у меня стали черные от копирки и от ленты, которая при таком бешеном темпе все время перекручивалась, переполненную пепельницу я высыпал прямо на пол. Я бесился, нервничал, потел — не успел и оглянуться, как был уже час ночи. Я растянулся на лежанке и неожиданно для себя заснул. Снилось мне продолжение действия, но главное, что мой сюжет очень хороший: я был им доволен. Временны́е и пространственные размеры исчезли во сне, отдельные эпизоды появлялись в произвольном порядке. Во сне я был уверен, что, проснувшись, закончу работу. Но ночью началась гроза, а в грозу писать я боялся. Все собаки забились в одну конуру, разве что оттуда выглядывал белый хвост Шаха. Соседский Бояр жалобно скулил.

После грозы я поднялся с лежанки и сел за машинку, рассортировал бумагу и почувствовал себя вполне хорошо. Я утешал себя тем, что в средние века оригинальности не придавалось такого значения, как сегодня, более того, оригинальность художественного произведения почиталась за проявление ереси, и потому мой текст, пусть и не блещет оригинальностью, неплох и даже интересен для того, кто ничего подобного не читал — в конце концов, такой киносценарий не большая литература, несколько лет кряду он будет перерабатываться и меняться, а потом и вправду из него исчезнет все оригинальное и возникнет коллективное произведение, своего рода бастард с десятью матерями и тремя отцами.

Это утешение подействовало, успокоило. В ровном настроении я лег спать и проспал до восьми. Потом я снова напился чаю и отправился в редакцию, где было назначено обсуждение сценария, написанного по довольно популярному для нашего времени роману. Я должен был еще написать рецензию — машинка после этой ночи была до того разболтана, что писала как бы сама собой — рецензия была отстукана молниеносно.

На работе я освежился соленым сыром из Теты и чашечкой кофе и позавидовал сценаристу, располагавшему при написании сценария таким неисчерпаемым источником материала, то есть романом, в к