Разум — страница 48 из 53

ик и не отпускает. «Что с вами?» — спросил врач. Цыган долго молчал и наконец промямлил, что ему стыдно сказать об этом. Не знаю, что он там нашептывал врачу, но когда врач оторвал ухо от его губ, красный был как рак. Тотчас заявилась в палату психоневролог с молоточком и обстоятельно обследовала парня. Она раздела его догола, чего, пожалуй — принимая во внимание цель цыгана, — не следовало делать: хвостик так вытянулся, что сестричке пришлось побыстрей прикрыть парня. Потом его перевели в другое отделение, и уж не знаю, чем дело кончилось.

Об этом эпизоде вспомнил я, когда красил черной краской металлического Христа на отцовской могиле. Думаю, отец за это на меня не рассердится — он бы тоже посмеялся этой истории, цыганок он любил, потому и цыгане в Новой Веси уважали его.

А печаль по отцу уже другая. Перестал я терзаться вопросом, правильным ли было его лечение — убедил меня в бессмысленности этого доктор Белан, мой товарищ. Он подробно растолковал мне, какие трудности могли бы возникнуть, начни я выяснять это. Да и кроме того, врач в такой большой деревне не может точно знать о нуждах всех своих пациентов, и, наконец, это моя ошибка, что я не потребовал для отца морфия. Кстати, доктор Белан и уговорил меня привезти отца на обследование. Там он впервые сказал мне, что у отца рак в области почки и что жить ему осталось недолго. Для меня это был страшный день, и уже в тот самый день я осознал, что болезни отца не уделял должного внимания. Я еще призывал его к оптимизму, заставлял есть…

Теперь, когда печаль ослабла, я так уже не злюсь на себя. Печаль теперь лишь повод к воспоминаниям — а они все живее. Я все больше понимаю характер отца, все больше люблю его. И в этом — его бессмертие. Когда я пожаловался матери на сестру, вернувшую мои подарки, хотя повздорила она с женой, а не со мной, мама сказала, что сестра не похожа на отца — он бы никогда так не сделал. Меня это утешило. Но мама тотчас добавила: «Он не возвращал и таких вещей, какие должен был вернуть». Меня даже кольнуло в сердце. Мамин муж заметил, что отец был властным человеком. Я простил ему эти слова — не мог же он любить отца, — но возразил: отец после шестидесяти сильно изменился, и вообще, человек — существо переменчивое, нельзя судить о нем как о незыблемой скале.

Мне хотелось рассказать им, как отец, уже прикованный к постели, заботился о своей внучке. Сестра доверяла ему дочку. А я, решив скрыть от сестры серьезность его заболевания, так и не взял на себя уход за ребенком. По временам отец кричал из своей комнатушки: «Марьенка, ты играешь?» А внучка отвечала: «Я сижу, не играю». «Хорошо», — говорил отец, продолжая потихоньку стонать. Хотелось сказать матери и ее мужу — а может, еще и потому, что с нами сидела моя дочь, — как отец писал о своей тяжкой жизни, и как все любили его: и старый Годжа, и пан Ружович, и Мартин Влк, который тоже ушел в мир иной, — и как бы надо им понять, что не отец впадал в ошибки, а они. К живым всегда подходишь строже… Я осекся, ничего не сказал, чтоб не жалеть потом, что их обидел. Да и поймут ли они мои слова? Как я могу допустить, что отец был не таким, каким вижу его, — я лишился бы примера, смысла жизни…

Я спросил:

— Кому отец причинил зло?

Конечно, на такой вопрос ответить трудно. Винцо сменил тему:

— Смотри, чтоб и с тобой не приключилось того же, что с Яно Годжей. Ты все надеешься, что вылечишь жену, что с ней поладишь, а в один прекрасный день трахнет она тебя по башке, и ни хрена ей не будет.

Мама кинула нехороший взгляд на мужа — может, из-за грубого словца, может, из-за того, что зря стращает: не так ведь страшен черт, как его малюют. Я обратил все в шутку:

— Моя жена еще бы поразмыслила как следует. Что она бы делала без меня?

Дочка сказала, что такие вещи сравнивать нельзя. Но тут она не совсем права. Сравнивать можно все что угодно… если хотеть.

— Каждый может стать убийцей. Кроме того, Уршула убила его неумышленно. Это произошло случайно. Думаю, она и двух лет не получит, — сказал я.

— В этом еще разберутся, — сказал Винцо. — Старый Годжа говорит, что это была не случайность: они дрались почитай всякий день.

— Такие обычно не убивают друг друга, — заключила мать.

Разговор проходил под телевизор, так что многое в голове у меня перепуталось. Домой я добрался усталый и взялся за книгу «Генетика и диалектика». Хоть я и не очень понимал суть предмета, однако высоко оценил уровень авторского стиля и подумал, насколько лживы все эти романы о будущем, где ученые разговаривают на каком-то нечеловеческом «техническом» языке, который должен придать весомость их взглядам. Но нормальному живому языку нет нужды воспроизводить вымороченный язык журналистского репортажа с какого-нибудь производства. Такой журналист приходит на фабрику с целью осветить проблемы, которыми здесь живут люди, и часто осчастливливает нас странными языковыми конструкциями. Герои этих репортажей говорят одними дефинициями, и это обычного читателя вводит в обман, который призван задурить ему голову — иными словами, убедить в серьезности технического мышления. Однако все хорошие научные книги написаны точным, совершенным языком — сплошная радость читать их.

Книга прогнала сон. На другой день я пришел на работу затуманенный. Даже ни у кого не спросил, понравилась или нет моя новая работа. А эти садисты, словно почувствовав мои муки, и словом о ней не обмолвились. Домой возвращался я подавленный. Забрел в лес, но и это меня не рассеяло, все казалось мне чужим, каким-то ненужным, враждебным.

Затосковал я по веселому обществу, по друзьям, которые отнеслись бы ко мне с пониманием. Размечтался и о встрече с Уршулой… Кто знает, где она? В тюрьме?

По дороге я собирал лесные орехи, но решил съесть их дома — два вырванных зуба не позволяли грызть их немедля. Хоть трава и была сырая, я ненадолго лег на спину и задумался над любопытным парадоксом: человек так приспособлен ко всему на свете, столько клеток пекутся о его стабильности, об уравновешенности его чувств, но наступают минуты, когда он забывает об этой опеке природы, даже начинает ненавидеть себя, свой организм и ничего не имеет против смерти… Смерть и боль, пожалуй, не так уж и связаны друг с другом, как мы думаем. Я обошел ореховую рощу, подошел к равнине Дренье, а потом спустился в долину. Какая-то ярость гнала меня домой — спать, лежать, думать. Размышлял я прежде всего о том, как мои коллеги поняли мою работу. Хотя бы прочли ее внимательно? Я не мог взять в толк, почему я такой взвинченный, неистовый, возбужденный. Неужто причиной тому вчерашний разговор с шурином? Я рассказал ему, как намекнул дочке, что ей не следует слишком расстраиваться из-за нездоровья матери — эта болезнь не передается по наследству. Шурин, по всей вероятности, оскорбился: то ли потому, что почувствовал себя задетым, то ли ему показалось, что я напрасно пугаю дочку. Он сказал: «Возможно, и в твоей родословной был кто-нибудь болен, а проявится это именно у твоего ребенка. Вовсе необязательно, что передается только от матери». Все может быть, ответил я и подумал о предках, о которых ничего не знаю: ни отец не упоминал о них в своих записях, ни мать никогда о них не рассказывала. Единственное, что я знаю: мамин отец много пил.

В таком расположении духа ничего лучшего не пришло мне на ум, как пойти к моему другу, Ивану Гудецу, врачу, пишущему романы, и хоть он не психиатр, но в человеческой душе разбирается. Я пожаловался на свою меланхолию и на огорчения в семейной жизни, которые растут день ото дня; посетовал и на то, что семья все больше и больше тяготит меня и что, скорей всего, мне вообще не надо было жениться. Иван Гудец приема не вел, лежал в кожном отделении как пациент — по всему телу выступила у него какая-то сыпь, и теперь выясняют ее происхождение. Он утешил меня: его женитьба тоже не из удачных. Жена недавно ушла от него с двумя детьми. Как-то он пошел навестить их и увидел на улице сына, грязного и голодного, и страшно расстроился. Тесть и теща всячески пытались объяснить уход жены, надеясь помирить их. Сына он попробовал взять к себе, но ничего не получилось. Он вернул его матери и должен теперь согласиться с тем, что дети будут на ее попечении; а уж каким оно будет, один бог знает. Я попытался успокоить его хотя бы тем, что его жена здорова. А ведь еще совсем недавно он был весел, рассказывая мне, как дети любят его, как вечером молятся ему, словно святому, становятся перед ним на колени, хотя он этого совсем не добивался. Естественно, Иван рассказывал мне это как шутку, как доказательство того, что тем самым он нарушил все десять заповедей. (Эта молитва детей считалась бы явным грехом против божьей заповеди: «Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим».) Пожаловался я и на то, что в Новой Веси многие считают, будто жену загубил я, будто без меня она была бы здорова. На самом же деле больным чувствую себя именно я. Иван сказал, что я совершенно здоров. Он вытащил из-под подушки печать и рецепты и прописал мне оксифенон и тазепам. Потом мы посидели во дворе больницы. Я видел, как с работы возвращалась врач Ольга О., с которой мы вместе ходили в гимназию, — когда-то она была так хороша собой.

Я обещал Ивану принести книгу «Открытие Я». Сказал ему и о том, что книга, которую он мне подарил — «Категории средневековой культуры», — превосходна; я давно испытывал потребность какой-то реабилитации «темного» средневековья. Это огульное осуждение средневековья с его безрассудствами всегда представлялось мне идиотством. Нынешний человек, хоть и чувствует себя гнусно, все равно считает, что живет в наилучшее историческое время, и смеется над всем, что было до него и придет после него. Люди, вместо того чтобы правильно осмыслить свои ошибки и покаяться в них, непрестанно гоняются за чем-то новым, все более сложным, трудным, невыполнимым. Они одержимы темпом, модой и совсем не думают о том, каких жертв требуют от них все эти нововведения.

Иван, само собой, не соглашался со всем, что я говорил, но тактично выслушивал меня. Когда-то мы умели рассмешить в нашем маленьком театрике, о котором Иван написал книгу, массу студентов, мы служили образцом для других любительских сцен. Я рассказал ему, что как-то зашел в помещение, где был наш театр, — сейчас там сидят этакие семнадцатилетние «живые трупики» с гитарами и истязают их — музыка никудышная. Когда я сказал тем ребятам, что десять лет назад тут играли мы, что эту сцену я делал собственными руками, они поглядели на меня словно на динозавра. Спящая молодежь. Уходил я из этого театрика, словно из анатомического театра. Это сравнение я употребил ради Ивана, врача, но это задело его, и он сказал, что в прозекторской, кстати, случается немало всякой потехи и что он уже завещал свое тело науке — его не предадут земле, а будут резать студенты-медики.