– Мне тридцатый год, – начал Салтыков. Евникия впилась глазами в сына – она как будто боялась проронить слова из его речи. – Мне тридцатый год, а что за жизнь веду, не с кем словом перемолвиться, душу отвести. Брат? Да что ж брат! Он не жена, а бобылем куда наскучило жить.
Евникия поняла, к чему ведется речь.
– Что ж, женись, невесту только найди по себе.
Последние слова холодом обдали Салтыкова.
– Я нашел…
– Уж и найти успел? – недоверчиво проговорила Евникия.
– Нашел, матушка, на свою, знать, пагубу; не дает она мне покоя ни днем ни ночью; примусь ли за дело какое, думаю ли что, спать ли лягу, все она в очах… Извелся я через нее совсем.
Евникия взглянула на сына и действительно нашла в нем немалую перемену. Он говорил правду, что извелся. Ей стало жаль его.
– С чего ж она полюбилась тебе так?
– Хороша она, матушка, так хороша, что и не расскажешь.
– Кто же такая будет эта красавица писаная?
– Дворянка Хлопова… Марья, небогата, правда, да на что мне богатство, когда я от своего не знаю куда деваться? Была бы жена по душе…
Евникия задумалась.
– Так как же, матушка? – нерешительно спросил Салтыков.
– Боюсь, Михайло, не обманула бы тебя эта красота. По одной красоте не узнаешь, что за человек.
– Кабы ты только видела, матушка, ее, никогда бы ты ничего дурного не подумала о ней. Не знаю уж, хороши ли так ангелы… такая на лице доброта, что и не найдешь, кажись, нигде.
– Не было бы нашему роду порухи, – задумчиво говорила Евникия.
– Какая же, матушка, поруха? Род Хлопова небогатый, зато честный; доподлинно известно, что с ворами он не якшался. Возьми бояр наших: который из них не побывал у Тушинского вора? А женись на их дочери, никто не скажет, что нанес поруху роду.
– Что ж, с богом… женись… коли так уж пришлась она тебе по душе.
Салтыков ошалел. Он никак не ожидал такого скорого согласия со стороны матери. Придя немного в себя, он бросился ей в ноги.
– Матушка… благодетельница… родная, – шептал он в восторге.
– Будет, будет! – говорила, ласково улыбаясь, Евникия. – На радости ошалел совсем. Вспомни, какой день-то сегодня. Со своей Марьей ты и царя забыл; тебе нынче раньше всех у него надо быть. Ступай-ка, ступай.
Салтыков, схватив шапку, простился с матерью и, довольный, счастливый, отправился во дворец.
Глава IV
Крещенские вечера Марьюшка провела весело. Петровна из сил выбивалась, чтобы на Святках дитятко ее не скучало. Она утруждала свою старую голову, вспоминая свою молодость, вспоминала, как она проводила эти вечера в гаданьях, припомнила все эти гаданья и проделывала их с Марьюшкой. Марьюшка много смеялась, и старуха радовалась. Лили они и воск ярый, и яйцо пускали в воду, и мост под кроватью мостили – все выходило замужество. Решились попытать последний способ гаданья, узнать имя суженого. Вечером в Иванов день накинула Марьюшка шубейку, покрылась платком и потихоньку вместе с Петровной пробежала к калитке; послышался на улице скрип шагов.
– Боязно, Петровна! – проговорила робко Марьюшка.
– Чего, дитятко, бояться, не съест он, чай, тебя! – уговаривала ее Петровна.
– Что говорить-то нужно? – спрашивала Марьюшка.
– Как, мол, зовут?
Марьюшка набралась храбрости, распахнула калитку и мгновенно сейчас же снова запахнула ее; ей показалось, что мимо прошел Салтыков.
– Нет, Петровна, боязно, ух как боязно.
– Полно, глупая, чего бояться-то?
Снова послышались шаги человека, идущего назад.
– Ну, ну, – подстрекала Петровна.
Марьюшка снова открыла калитку и, закрыв от страха глаза, рискнула спросить.
– Как зовут? – пронесся в морозном воздухе ее серебристый голос.
– Михаил! – послышалось в ответ.
Марьюшка опрометью бросилась назад. Прибежав в свою комнату, она скорей разделась и повалилась в постель.
Бодро, весело вскочила на другое утро со своей девичьей постели Марьюшка; также быстро убралась и оглянулась: в светелке она была одна. Петровна исчезла, что немало удивило девушку.
– Где ж она, куда девалась? – с недоумением спрашивала Марьюшка.
Петровна, которая ни на минуту не спускала с нее глаз, которая считала своею священною обязанностью непременно присутствовать при пробуждении своей касатки, помогать ей одеваться, вдруг пропала. Марьюшка уж и встала и оделась, а старухи нет как нет; удивляться было чему.
Дверь в светлицу отворилась. Вошла Петровна, она была озабочена, расстроена до того, что не заметила даже Марьюшки. Подойдя к сундуку, она отворила крышку и начала рыться в нем, откладывая в сторону лучшие наряды Марьюшки.
Девушка смотрела на нее, едва удерживаясь от смеха, наконец не выдержала и фыркнула. Петровна вздрогнула и оглянулась; при виде своего дитяти она присела на корточки и ласково-любовно поглядела на свою вскормленницу.
– Что это ты, Петровна, наряжать, что ли, меня собираешься, где ты пропадала? – спрашивала Марьюшка, продолжая смеяться.
Петровна насупилась и вздохнула.
– Ты что это, словно сердишься? – приставала к ней Марьюшка.
– Какое, дитятко, сержусь? В толк ничего не возьму. Затевают что-то недоброе; старухе ничего не говорят, словно чужой. Все таятся… При добром деле чего бы, кажись, таиться! – ворчала Петровна, стряхивая слезы, набежавшие на ее старческие глаза.
Марьюшка смутилась. Она горячо любила свою мамушку Петровну, ее горе всегда тяжело отзывалось в сердце девушки. Марьюшка подбежала к ней, обняла ее, заглянула в глаза.
– Что такое, голубушка Петровна? Кто тебя обидел, скажи? – заботливо заговорила она.
– Кто ж меня, холопку, может обидеть? Нешто я человек? Отслужила свое, вскормила, выходила тебя – и будет! Пора и честь знать старой! Не смей и спросить, что они над моим дитятком затевают, – расплакалась старуха.
У Марьюшки набежали на глаза слезы и повисли на длинных ресницах; она нетерпеливо сморгнула их. Одна, назойливая, упала на щеку и покатилась по розовому личику.
– Господь с тобою, мамушка, что такое, скажи! – в тревоге спрашивала Марьюшка, а голос дрожал, печаль слышна была в этом дрожащем голоске.
Обхватила старуха стройную талию девушки, прижала к себе; старая голова ее припала к плечу Марьюшки, а слезы так и льются ручьем. Всхлипывает старуха как-то жалко, беспомощно. Не выдержала и Марьюшка; обхватила голову своей мамушки, целует ее, ласкает, а сама тоже заливается слезами.
– Ну, давай, дитятко, одену тебя, – заговорила старуха, немного придя в себя. – Чай, боярин сердится.
– Зачем одеваться, Петровна? – дрогнувшим голосом спросила Марьюшка.
– Откуда мне знать? Велели одеть, ну, значит, и одевайся.
– Не стану я одеваться, ни за что не стану! – раскапризничалась Марьюшка.
– Как не станешь, коли приказано!..
– Кто приказал? Зачем? Да говори же, Петровна, голубушка! – чуть не плача взмолилась Марьюшка.
– Спала ты еще, – начала Петровна, – меня позвали вниз: смотрю, сидит там твоя бабка Желябужская. «Одень, – говорит боярин, – Марьюшку да сошли вниз». – «Зачем же это?» – спрашиваю я. «Не твоего ума, старуха, это дело», – говорит боярин. А сам таково грозно поглядел на меня, что я насилу ноги свои старые унесла.
Марьюшка побледнела.
– Мамушка… голубушка… неужто ж меня опять во дворец поведут? – с отчаянием, трясясь всем телом, спросила она.
– Знать, туда, дитятко.
Марьюшка заплакала и беспомощно упала на скамью. Вспомнилось ей, как недели две тому назад ее тоже бабка водила в царские хоромы, вспомнилось – и кровь застыла у нее в жилах. Привели ее туда, а там уж много девушек; выбрали из них около сотни, в том числе и Марьюшку, выбрали и увели их в другую светлицу, да и давай там измываться над ними, позорить их, уж такого позора никогда, знать, не повторится; не рассказала об нем Марьюшка Петровне даже: оголили ее девичье тело, рубаху даже сняли, пришла повитуха и давай рассматривать ее. При одном воспоминании Марьюшка горела от стыда, голова кружилась у нее, она не заметила даже, как Петровна одела ее.
– Уж и хороша же ты, дитятко, господи, как хороша, – говорила Петровна, глядя на нее, – если тебя во дворец поведут, быть тебе царицей.
«Опять, чай, позорить начнут», – подумалось Марьюшке, и яркий румянец окрасил ее лицо, на глазах заблестели слезы.
– А что думаешь, дитятко, вчерашнее-то гаданье в руку, ведь суженый-то Михаилом назвался… – встрепенулась старуха.
– Так что ж?
– А царя-то как зовут? Михаилом, чай!
Марьюшка грустно улыбнулась.
– Ну пойдем вниз, – снова упавшим голосом заговорила Петровна, – пора… нет, погоди, дитятко, дай я перекрещу, благословлю тебя…
Старуха перекрестила Марьюшку и принялась целовать ее, а у девушки на душе стало так жутко, страшно; сердце тоскливо сжалось, словно беду почувствовало, да и как не беду, коли ее снова, боже избави, такой же сором ожидает, как и в прошлый раз.
– Ну пойдем, небось заждались, – проговорила наконец Петровна, отрываясь от девушки.
На пороге Марьюшка остановилась, оглядела кругом тоскливо свою комнатку, словно навек прощалась она с ней; слезы невольно набежали на глаза, но она сморгнула их, провела по-детски по глазам рукой и стала вслед за Петровной спускаться вниз по лестнице.
Отец с бабкой с ног до головы внимательно осмотрели девушку и остались вполне довольны.
– Ну, надо присесть, – заговорил Хлопов.
У Петровны подкосились ноги, словно навсегда приходилось ей прощаться со своей Марьюшкой.
– Ну, господи благослови! – крестясь и вставая, сказал Хлопов, начиная класть земные поклоны. За ним начали молиться все.
– Теперь надо благословить тебя. Не на шуточное дело идешь, – продолжал отец, вынимая образ из божницы.
Марьюшка поклонилась отцу в ноги. Она была бледна, это торжественное прощание, словно перед долгой разлукой, пугало, тревожило ее. Петровна тряслась всем телом, слезы ручьем бежали по ее старым морщинистым щекам.