Собственно, этими сведениями можно было бы и ограничиться, остальное читатель узнает, прочитав книгу. Однако отметим еще одну важную особенность, которая присуща не только «Развеянным чарам», но практически всей древней и средневековой китайской прозе.
Начнем с того, что вопреки волшебной, магической атмосфере и сказочным персонажам наше сочинение имеет вполне внятную историческую подоснову – восстание Ван Цзэ, случившееся во времена династии Северная Сун (Х – XIII). Этот Ван Цзэ будто бы имел на спине татуировку, сделанную его матерью в качестве оберега, – иероглиф, сулящий процветание. В сунское время, как не раз бывало в истории Китая, тяготы повседневной жизни и общая неуверенность в завтрашнем дне снова сделали популярными разнообразные религиозные культы. Повсюду возникали тайные секты, объединявшие по большей части бедных крестьян и горожан, готовых бунтовать против властей.
Члены одного из таких тайных обществ восприняли татуировку Ван Цзэ как благое знамение и под его водительством подняли на войну крестьянское войско и даже продержались у власти в городе Бэйчжоу более шестидесяти дней. Зверствовали обе стороны – и повстанцы, расправлявшиеся с местными продажными чиновниками, и правительственные отряды. В конце концов власти подавили восстание и жестоко расправились с бунтовщиками. Нам важно обратить внимание читателей на то, как вполне реальный исторический факт и связанный с ним персонаж преобразуются в книге, приобретая совершенно фантастические черты.
После добавления новых глав и редактирования бунт Ван Цзэ, описанный в «Развеянных чарах», потерял первоначальную связь с реальностью, все более сдвигаясь в сторону волшебного события, в котором участвуют колдуны, ворожеи, оборотни. Выясняется, что Ван Цзэ в предыдущей жизни был самой государыней У, а его жена оказывается не только лисой-бесовкой Ху Мэйэр, но и – в прежнем рождении – Чжан Чанцзуном, любовником танской владычицы. Не обходится без колдовства и сам бунт Ван Цзэ, теряющий под кистью сочинителя всякую связь с историей.
Пример Ван Цзэ далеко не единственный, – напротив, подобную трансформацию претерпевают и другие герои исторической сцены старого Китая, во множестве присутствующие на страницах «Развеянных чар». Здесь и древний жестокий владыка Цинь Шихуан, и первый государь Ханьской империи воинственный Лю Бан, сунские императоры Чжэнь-цзун и Жэнь-цзун. Атмосфера фантастического действа словно бы окутывает их мистическим туманом, превращая из влиятельных, весьма почтенных деятелей китайской истории в участников шутовского карнавала.
Такое обращение сочинителя с историческими персонажами – не новость для китайской прозаической традиции. На протяжении столетий, задолго до «Развеянных чар», много раз происходило то, что ученые называют «беллетризацией исторического сюжета». Пожалуй, самый наглядный пример – повесть неизвестного автора I века н. э. «Яньский наследник Дань». (Повесть хорошо знакома тем, кто интересуется китайской словесностью, она несколько раз включалась в собрания китайской прозы в переводах на русский язык.) Событие, положенное в основу этого произведения, действительно имело место: некий Цзин Кэ предпринял неудачную попытку убить будущего императора древнего царства Цинь Шихуана, объединившего под своей властью разрозненные владения в империю Цинь (220–207 до н. э.). Однако автор повести, как явствует из ее заглавия, переориентирует сюжет на рассказ о Дане, наследнике престола царства Янь, за оскорбление которого и мстит Цзин Кэ. История Цзин Кэ обретает возвышенный романтический тон, исключающий всякую объективность.
«Развеянные чары» порывают с исторической правдой еще более решительно, при этом реальные события не столько обрастают новыми подробностями, сколько переносятся в иную среду – фантастическую, колдовскую, в атмосферу магии и волшебства. То есть именно туда, где «с неба падает зерно, а у лошадей растут рога», в мир небылиц, столь гневно отвергнутый Сыма Цянем. Однако и окутанный волшбой и магией сюжет романа не обошелся без непременного атрибута подлинной истории: злодеи, злоумышлявшие против законной власти, наказаны и нравственно осуждены. А без этого и за кисть не стоило браться…
Давно замечено, что почти вся китайская проза располагается на пространстве между документом, подлинным историческим свидетельством, и самой безудержной фантазией. Какой бы материал ни побуждал китайского сочинителя к творчеству, главный импульс всегда рождался из удивления. Удивить мог исторический факт – своей конкретностью и авторитетом; удивить мог пример безупречной нравственности, образец высокоморального деяния или, напротив, распущенности, подлости, предательства. А самым удивительным оставался мир духов, оборотней и демонов, не отделенный от реального мира четкой границей: стоило, например, человеку уснуть, как в жизнь его вторгались удивительнейшие существа и с ним начинали происходить престранные события, хотя основой для сновидений всегда оставался конкретный жизненный опыт.
Историзм и фантастика прозы имеют глубокие корни в китайском традиционном мировоззрении. Конфуций, заложивший в VI веке до н. э. основы своего учения, был яростным поклонником всего подлинного, правдивого, достоверного и не менее яростным порицателем всякого рода выдумок. Поэтичнейшие древние мифы он отвергал вовсе или вылущивал из них якобы историческое зерно. Мифические персонажи становились у него мудрыми правителями, которые умели следовать истинному пути и подчинять себе народ без насилия над его природой; баснословное прошлое превращалось в достоверную историю с датами, именами, событиями и т. п.
На другом полюсе мировидения древних китайцев находятся представители противоположного по духу вероучения – даосизма (от «дао» – «путь»), основателями которого считаются Лao-цзы, автор «Дао дэ цзина» – «Книги о пути и его воплощениях», и Чжуан-цзы, оставивший после себя собрание странных фантастических притч и диалогов. И «отцы» даосизма, и их многочисленные последователи словно задались целью опровергать любое утверждение конфуцианцев – в их сочинениях царствует фантастика во всевозможных видах, чудесное не только не отрицается, но и всячески культивируется.
Китайская культура редко представляет какое-то из этих двух учений в чистом, беспримесном виде. Скорее мы можем говорить о переплетении конфуцианских идей с даосскими, а также о воздействии буддизма, начиная с I века н. э., когда он пришел из Индии. В разные эпохи преимущественное влияние на умы могло оказывать даосское, буддийское или конфуцианское учение, но глубинное их единство всегда сохранялось. Пожалуй, в повествовательной прозе оно ощутимо, как ни в одном другом виде словесности.
«Беллетристика» возникла в Китае позднее деловой, утилитарной прозы. Последняя, впрочем, тоже не лишена художественных достоинств – многие произведения историографии и философской публицистики несут в себе отчетливо выраженное художественное начало. Так, в книге Чжуан-цзы даосские идеи облечены в столь яркую, далекую от сухой рассудочности форму, что и вне философского контекста способны оказать на читателя (и столетиями оказывали!) чисто эстетическое воздействие.
Великого историка Сыма Цяня всегда чтили в Китае как образцового стилиста. Его «Исторические записки» – замечательный литературный памятник, а не просто собрание более или менее достоверных сведений о прошлом. Благодаря его сочинению исторические сюжеты становятся широко популярны и широко используются уже в ранних образцах художественной прозы. Во взаимодействии историографической литературы и ранней повествовательной прозы важно подчеркнуть и то обстоятельство, что нарождающаяся художественная словесность нуждалась в покровительстве признанного канонического жанра, каким являлась высокая историко-философская проза с ее отработанной стилистикой; она, конечно же, тоже была полна вымысла, но вымысла, поданного как подлинный факт.
Кажется нелишним познакомить читателя с тем, как на протяжении столетий происходило становление китайской повествовательной прозы до времени ее расцвета в XVI – XVII веках.
Несмотря на расхождения в деталях, ранние произведения художественной прозы, бесспорно, ориентированы на исторический факт, хотя и тяготеют к небылицам. А у позднейших авторов связь с реальностью слабеет и все отчетливее проступает стремление к созданию собственно художественного мира. Дошедшие до нас «исторические» повести отличаются достаточно высокими художественными достоинствами – для своего времени в них вполне разработан сюжет, авторы проявляют вкус к подробностям и т. п., – и может показаться странным, что эта ветвь китайской «беллетристики» на несколько столетий заглохла; процветали между тем произведения, в художественном отношении гораздо менее совершенные.
«Исторические» повести именно в своей ориентации на достоверный факт, на реально бывшее событие демонстрируют приверженность их авторов к конфуцианской идеологии. Скажем, в уже поминавшейся выше повести «Яньский наследник Дань» не только главный герой являет собой чисто конфуцианский тип благородного мужа – цзюньцзы, но и все второстепенные персонажи, бесспорно, люди чести на конфуцианский лад; более того, оправдывая свою безвестность, Цзин Кэ ссылается на знаменитых высоконравственных героев конфуцианского предания, которые до поры до времени тоже пребывали не у дел («В древности Люй-ван, покуда резал скот и удил рыбу, был презреннейшим человеком в Поднебесной. Лишь повстречав правителя Вэнь-вана, он стал наставником в царстве Чжоу…» и т. п.). Число примеров можно было бы легко умножить.
Скорее всего, подобных произведений было создано немало. Они отражали не только определенный этап становления художественной прозы, но и – в опосредованной форме – характер эпохи, время расцвета конфуцианства на рубеже нашей эры, в эпоху Хань (206 до н. э. – 220 н. э.). Падение в III веке Ханьской империи вызвало и кризис государственной власти, и кризис идеологии. Кончилось время политической стабильности, когда незыблемыми казались семейная иерархия (конфуцианский принцип