Из подобных записей в эпоху Сун сложился особый жанр словесности, произведения этого жанра были более демократичны по языку, чем новеллы; как правило, авторы их неизвестны, да и были ли у них авторы в собственном смысле слова? Живая сказительская интонация, прямое обращение к читателям типа «но сначала я поведаю вам о таком случае», или «а сейчас речь пойдет о другом», или «сегодня я расскажу вам» и т. п., множество пословиц, ярких сравнений – все это свидетельствует о длительном периоде устного бытования сюжетов.
По-китайски записи устных рассказов именовались хуабэнь, то есть «основа сказа», так же стали называть и произведения нового жанра. Чтобы отличить хуабэнь от авторской новеллы, ее называют повестью.
Сюжеты повестей, как правило, незамысловаты, но обращает на себя внимание актуализация нескольких тем, в частности темы судебной ошибки. Сама по себе тема неправедного суда была весьма существенна для средневековых горожан. Недавние выходцы из деревни, промышлявшие в городе ремеслом или мелочной торговлей, они бывали, как правило, не шибко грамотными, не слишком сведущими в законах и в случае какого-нибудь конфликта оказывались полностью зависимыми от судьи, который, не церемонясь, решал дело и в детали не вдавался. Ощущение собственной беззащитности приучало горожан к осмотрительности (в произведениях разных эпох мы встречаем описания бед и несчастий, которые грозят тому, кто осмеливается, к примеру, необдуманно шутить), поэтому и рассказчик не устает напоминать читателям о недопустимости опрометчивых поступков: «мир полон опасностей», «в погоне за выгодой… людей повсюду ждет беда», наконец: «Не зря древние люди говорили: „Каждый хмурый взгляд и каждая улыбка имеют смысл“, поэтому, когда хмуришься или смеешься, помни, что это надо делать с оглядкой».
Неслучайно для средневекового горожанина весьма важной оказалась и тема возмездия, воздаяния. Ведь он жил в мире, полном опасностей: торговца поджидало разорение, не был уверен в будущем ремесленник, всех подстерегали болезни, лихоимство чиновников, наконец стихийные бедствия. И единственной, по существу, опорой в жизни для городского обывателя оставалась надежда на воздаяние – в земном ли мире (хорошо бы злодей-обидчик прямо на наших глазах понес примерное наказание!) или в другой, загробной жизни. Потому такой прочной была вера в чудеса, и эту веру умело поддерживали в людях буддийские и даосские монахи.
Не меньшей популярностью, чем народная повесть хуабэнь, пользовались в сунское время и классические новеллы, продолжавшие традиции танской прозы. Конечно, новеллы не предназначались для исполнения на городских площадях – это была письменная проза, адресованная образованным читателям: язык новеллы не столь «темен», как язык эссеистики, или прозы древнего стиля гувэнь (тоже, кстати сказать, процветавшей в эпоху Сун; сунские литераторы глубоко чтили танского Хань Юя, почитали его эссе образцовыми), но на слух он понятен плохо, да и многочисленные цитаты, намеки – словом, все, что свойственно письменной литературе, – требуют внимания и недюжинной образованности.
Новеллы сочиняли чиновники, читателями их были чиновники, и героями новелл тоже, как правило, выступали чиновники. В этом единстве нет ничего случайного, оно только указывает на исключительную элитарность средневековой письменной словесности, которая и создавалась, и потреблялась сравнительно тонкой прослойкой носителей культуры. Тематика сунских новелл отражает интересы именно этого слоя служилой элиты; как и в танское время, нередки новеллы с историческим сюжетом, причем длительность традиции письменной прозы уже позволяет сопоставить, как известный сюжет воплощается в произведениях разных, порой далеких друг от друга исторических эпох.
На современников и потомков огромное впечатление произвела история Ян Гуйфэй, знаменитой наложницы танского государя Сюань-цзина. Любовь к ней императора, трагическая гибель наложницы волновали современников и неоднократно становились темой художественных произведений – достаточно назвать имена величайших танских поэтов Ду Фу и Бо Цзюйи, танских новеллистов Цзао Е и Чэнь Хуна. Бо Цзюйи в своей поэме претворил историю о любви и гибели императорской наложницы в пронзительные лирические строки; он никого не осуждает, только сочувствует. Другие авторы позволяли себе разве что мягкие увещевания.
Время поменяло моральную оценку: в сунской новелле взят бескомпромиссный морализаторский тон, непреклонный, ригористичный. Совершенно в духе конфуцианской морали выносит сунский новеллист свой приговор: «Правила поведения призваны провести границу меж благородными и подлыми, внести порядок в дела семьи и государства. Если государь не исполняет своих обязанностей владыки, как может он управлять государством? Если отец не исполняет своих обязанностей родителя, как может он поддерживать порядок в своем доме? Достаточно одной-единственной ошибки, чтобы погубить все… Я составил это частное жизнеописание Ян Гуйфэй не только ради того, чтобы рассказать ее историю, но и чтобы охранить трон от несчастий и бед».
Заключительные слова могут восприниматься как девиз новеллы эпохи Сун. Конечно, писатели в силах только увещевать и предостерегать, но повелители редко прислушиваются к их правдивым речам. Династия Сун рухнула под ударами завоевателей-чужеземцев, и последние ее правители сполна явили миру безволие, слабость, на столетия отдав страну во власть захватчикам.
Во время господства иноземной династии Юань в литературе ведущим жанром сделалась драматургия, а проза, хотя и продолжала существовать, по-настоящему расцвела уже в следующую историческую эпоху, когда Китаем вновь правила национальная династия Мин (1368–1644).
Минская повесть наследует традиции сказительского искусства и тесно связана с повестью эпохи Сун. Более того, хотя нам известны минские повести главным образом из сборников XVII века, многие исследователи полагают, что в сборники были включены и произведения, созданные еще в сунское время.
В эпоху Мин все труднее становилось существовать жанрам высокой классической словесности. По-прежнему стихи были необычайно популярны, но любовь к поэзии все больше делается данью привычке. Изощрившие свое мастерство в стихотворчестве поэты умело вплетали в поэтическую ткань нить намека, расцвечивали стихотворение цитатами из стихов предшествующих веков, но арсенал классической поэзии сделался к минской эпохе таким обширным, что намеки часто оставались непонятыми, а цитаты неузнанными.
Поэт как бы лишался читателя, оставаясь в своем творчестве наедине с самим собой. Достаточно ограниченный слой образованных литераторов, воспитанием и учебой подготовленных к восприятию классики, терял свою монолитность, превращался в собрание индивидуалистов, в одиночку продолжающих бесконечную поэтическую традицию.
Стоит ли удивляться, что все больше образованных людей теряли интерес к высокой словесности и обращали свои взоры на простонародную литературу, которую не так стесняли условности и догмы. «Беллетристика» честно и недвусмысленно ориентировалась на развлечение читателей, но попутно автор мог позволить себе мораль или назидание.
Правда, когда литераторы признавались в том, что их произведения не более как досужие выдумки, подобные признания содержали и долю кокетства, и лукавство: слишком глубоко впитался в китайскую словесность учительный пафос, чтобы от него можно было с такой легкостью отказаться. На страницах повестей перед читателями развертывается панорама эпохи. В числе персонажей, по существу, представители всех сословий: торговцы, ремесленники, ученые-чиновники, судейские, бедные литераторы, богатые вельможи. Трудно и представить себе более подробное описание быта и нравов – обрядов, правил поведения, характер взаимоотношений и т. п.
Минская повесть – вполне сложившийся художественный организм, со сложным сюжетом, порой состоящим из нескольких линий, которые автор ведет с завидным умением. Язык повестей прост, но не легкодоступен. Дело в том, что повести как бы многослойны: фрагменты, написанные в легкой, разговорной форме, вдруг сменяются классически стройными пассажами, а те в свою очередь – стихами.
Минская повесть сохранила большинство характерных черт художественной беллетристики предшествующих эпох, но во всем многообразии произведений на исторические, любовные, «судейские» и прочие сюжеты обрела, пожалуй, больший блеск. Можно сказать, что повествовательная проза вступила в пору своей зрелости. Фантастика в значительной степени становится художественным приемом: с ее помощью автор отчасти пародирует реальность, отчасти усиливает развлекательный элемент повествования, иногда это способ продвинуть сюжет, то, что называется «deus ex machina»[3].
Одна из особенностей минских повестей – обилие стихотворных вставок. Стихи появились еще в танской и сунской новелле, но там они скорее подчеркивали то исключительное место, которое поэзия занимала в духовной жизни танского общества. Зато в повестях эпохи Сун, тесно связанных с традициями устного сказа, стихотворные вставки уже достаточно многочисленны, а в минской повести и отчетливо функциональны.
Роль стихотворений в устном сказе более или менее ясна. Сказитель запоминал сюжетную канву и устойчивые стихотворные описания, которые использовал всякий раз, когда необходимо было дать развернутое описание внешности героя, изобразить битву, сообщить авторское отношение к событиям. Произнося стихотворение, сказитель одновременно и «переводил дух» – повествование замедлялось, появлялось время обдумать следующий сюжетный ход, сымпровизировать; вступительное стихотворение привлекало внимание аудитории, намекало, а порой и указывало впрямую на тему сказа. Стихи могли быть и не понятны на слух, в этом не было ничего страшного – на развитие сюжета они, как правило, не влияли.
Вместе с тем, поскольку стихи для сказителей сочиняли нередко профессиональные литераторы, поэтический язык оказывался сложнее прозаического языка сказа. Стихи в согласии с традицией насыщали намеками, цитатами, которые мог понять только образованный человек. Все это как будто с трудом согласуется с ориентацией сказа на самую демократическую аудиторию.