-- Машенька, -- сказал Бронский негромко, -- а, Машенька!
Девушка не отвечала и ожидала.
-- Пойдёшь за меня замуж, Машенька?
Наступила пауза, ещё более продолжительная.
Бронскому показалось, что он может просидеть так до полуночи, не получая ответа на поставленный вопрос.
-- Не пойду! -- тихо сказала Маша, но рука её осталась в руке молодого человека и сохранила нервную теплоту, готовая снова ответить на пожатие юноши.
-- Отчего? -- скорее подумал, чем сказал Бронский.
-- Куда поселенца дену? -- объяснила девушка самым простым тоном. -- Если собака ластится, так её грех отогнать, не то человека.
-- Поселенца?.. -- молния гнева пробежала по лицу Бронского, зажглась румянцем на щеках, мелькнула в его глазах, и оттуда как будто перекинулась в спокойные голубые глаза молодой девушки и отразилась в них лёгким упрёком.
-- Все вы, мужики, ласые на здоровых, -- заговорила она, -- а поселенец меня больную призрел. Я в боли три месяца лежала, вся ранами изокрылась. На, посмотри-ка!
Она засучила рукав и показала два широкие белые шрама на сгибе руки, пониже локтя.
-- Я на голой земле валялась, -- продолжала Маша, -- никто мне крохи не бросил, подстилки под меня не подкинул. Кабы не поселенец, я бы голодом пропала. Он меня из своих рук кормил. Сам раны мои перевязывал, поселенец Иван...
Бронский ничего не сказал, но только поднял руки и крепко скрестил их на груди, как будто удерживая что-то, грозившее вырваться наружу.
Раздражение девушки тотчас же утихло.
-- Ты сердишься, Боря? -- сказала она своим обыкновенным, ласковым, немного легкомысленным тоном.
Бронский покачал головой и не сказал ни слова.
Эти странные переговоры разрушали всякое представление о возможных отношениях мужской и женской любви, и в эту минуту он даже не знал, как относиться к словам и поведению Маши.
-- Боря! -- снова сказала Маша, в свою очередь касаясь руки Бронского. -- Хочешь так? -- она произнесла эти слова тихо, но так прямо и свободно, как будто предлагала ему переломить кусок хлеба на общей трапезе.
Бронский пережил короткое, но мучительное колебание, потом чувство его полилось в прежнее русло.
-- Опять ты?.. -- выговорил он с усилием. -- Уйди!
Он ощущал мучительный стыд, именно потому, что эта девушка была чужда стыдливости, по крайней мере, той, к которой приучили его тётки и сёстры, а ещё более книги с их преувеличением всякого благородства и щепетильности. Роли его и девушки были извращены, она смотрела на вещи и отношения снисходительным взглядом, который в цивилизованных странах известен только мужчинам, а он отказывался и отбивался от предложения, которое девять десятых его сверстников приняли бы без всякого раздумья.
Избегая лица девушки, он посмотрел перед собою и вдруг заметил, как широкая ледяная площадь раскололась перед его глазами поперёк, как раз по дорожной колее, потом передняя часть ещё раз раскололась уже вдоль, и большой кусок выдвинулся на прибрежную воду и тихо поплыл вниз. Пропадинская река разорвала лёд и этим разрывом как будто подчеркнула пропасть, существовавшую между его душой и сердцем этой странной полутуземной девушки.
Облако печали, смешанное с досадой, проступило в лице девушки при этом прямом отказе.
-- Жадный ты, скупой! -- заговорила она горячо и с упрёком в голосе и даже встала с места и остановилась перед Бронским. -- Все вы русские такие! Чего ты хочешь? Жениться хочешь, завладеть меня хочешь как вещь свою? Я не вещь твоя, я своя собственная...
-- Оставь меня! -- сказал Бронский глухим голосом.
Он ощущал грубую элементарную боль, как будто его резали или прижигали раскалённым железом, и еле удерживался, чтобы не крикнуть во весь голос.
-- Ох ты, лютой! -- сказала девушка, глядя на его изменившееся лицо. -- Я бы за тебя пошла, ты бы убил меня от злости твоей... Я не могу по-вашему жить. Мы не можем по-вашему жить, мы, пропадинские девки, мы добрые как наша матушка река... Ах, грех какой! -- прибавила она немедленно, в свою очередь переводя глаза на реку и видя начало ледохода, -- изломилась матушка, а я и не увидала за тобой...
Из дверей крайнего городского дома опрометью выбежал казак и, сбежав к реке, поспешно бросил в воду щепотку соли и муки в виде умилостивительной жертвы. Жители палили из ружей, празднуя вскрытие. А река тихо катилась вперёд и несла свой лёд, постепенно вздуваясь и забивая берега осколками.
-- Ух ты! -- повторила Маша с упрёком. -- Мучится наша матушка, кормилица наша родная, -- прибавила она опять с глубокой жалостью, переводя взгляд к реке.
Пропадинские жители относились к реке как к живому существу и жалели о ней как о женщине. Вскрытие льдов приравнивалось к родовым мукам, беременные женщины даже избегали смотреть на реку, чтобы не увеличить её страданий. В душе Маши какой-то необъяснимой связью соединялись вместе укор этому чужому юноше и жалость к реке, мучимой ледоходом, как будто Бронский одинаково жестоко относился и к девушке, и к её широкой покровительнице, реке Пропаде.
-- Российский ты, -- сказала Маша, глядя на Бронского враждебными глазами, -- чужак-чуженин. Небось, увёз бы меня от матушки-реки на вашу сухую землю. Чтобы я засохла вся, голодом извелась, без рыбки святой, на сухом хлебе вашем...
Она решительно повернулась и пошла, направляясь к городу, и, отойдя несколько шагов, тихонько запела старинную песню:
Сговорила меня мать
За чуженина отдать.
Нейду, нейду, матушка,
Нейду и не слушаю.
Она, видимо, желала подчеркнуть, что разрыв между нею и Бронским совершился окончательно, и отныне никакие попытки к сближению невозможны.
Бронский остался на берегу и продолжал сидеть и рассеянно смотреть на движение льда на реке. Он чувствовал в душе странное, непривычное раздвоение, как будто он разделился на два отдельных человека, и оба они были одинаково чужды его деятельной и цельной природе.
Один человек был грубого первобытного типа как пещерный троглодит. Он имел крепкое тело, любил тучную еду, тяжёлую работу. Теперь он требовал от жизни всю сумму грубых наслаждений, которые она даёт, как острую приправу к физическому утомлению и лишениям ежедневного труда.
Душа этого человека была такая же простая, грубая. Его влекло к этой туземной девушке, главным украшением которой была свежесть, молодая и нечистая как у годовалой тёлки, выбежавшей из зимнего хлева на весенний простор, -- от которой шёл острый и опьяняющий запах как от дикой черёмухи, внезапно расцветающей на берегу. И как полярная черёмуха, она была испачкана землёй, забросана серыми брызгами весеннего половодья, и белые шрамы на её коже свидетельствовали, что даже корни её получали из скалистой почвы скудную и нездоровую пищу и, быть может, были заражены одною из ужасных болезней хиреющего севера.
Грубому зоологическому человеку до всего этого не было никакого дела. И он жаждал её, был готов взять её и унести в свою первобытную пещеру как неотъемлемую добычу с тем, чтобы владеть ею и не делиться ни с каким соседом или соперником.
Однако, эта девушка с белыми шрамами на руках не доросла даже до единобрачия. Любовь её была как любовь в оленьем стаде стихийного общеродового типа и не осложнялась индивидуальными надстройками, и её прихотливое влечение скользило от искателя к искателю с ветреным любопытством горлицы, перепархивающей с ветки на ветку среди тоскующего призыва разбросанных самцов.
Но даже пещерный троглодит не мог согласиться на этот общинный брак, который нормирует несколькими вольными поговорками почти стихийное смешение полов и потомства. Поэтому он дал девушке уйти и остался ни при чём, но теперь его жгло мучительное сожаление, и он был готов желать и требовать, чтобы переговоры возобновились сначала, и чтобы он мог переменить решение и принять то, что ему давали.
Так чувствовал и страдал тот грубый человек, пропадинский троглодит из юрты на краю города.
Другой человек, холодный, замкнутый в себе, отмечал все эти чувства на свои мысленные таблицы и обливал их незримым ядом своего безмолвного сарказма. Этот злой сатанинский тип был до такой степени чужд всему существу Бронского, что он ощущал его как наваждение со стороны, как что-то постороннее, что внедрилось в его ум и обессилило волю, обыкновенно склонную не к рефлексам, а к действиям.
Оба эти человека стояли друг против друга как два вооружённые врага. Грубый человек бунтовал и не хотел подчиниться даже уже совершившемуся факту разрыва. Другой, молчаливый Бронский, как бы подстерегал своего соперника, он как будто ждал минуты, чтобы броситься на него, душить его и топтать ногами, чтобы разрушить грубое иго, которое он хотел наложить на соединявшее их целое.
Бронский сидел на берегу и наблюдал за ледоходом. Река приобрела грозный вид. Вода быстро прибывала и покрывала прибрежный скат. Внизу у острова сделался затор. Лёд пошёл теснее и стал запруживать реку. Новые и новые льдины, набивавшиеся в затор, напирали на старые и выталкивали их на берег и заставляли их ползти вверх, взрывая перед собой целые земляные валы.
На средине реки шла ожесточённая борьба льдин. Огромные глыбы, ища прохода, взбирались друг на друга, подлезали снизу, дрались, толкались, врезывались одна в другую своими острыми рёбрами. Иногда стопудовая масса невидимой силой поднималась вверх, выскакивала на соседнее ледяное поле и там становилась набок как обломок неведомого памятника.
Наконец, большие льдины перестали проходить, только мелкие с оглушительным шумом перетирались друг о друга как на чудовищной мельнице. Потом и это движение остановилось. Вода прибывала всё быстрее и поднималась выше. Устье речки Сосновки набилось льдом из реки Пропады, и утлый мост, брошенный на произвол судьбы строителями, был снесён прочь, и обе части города стали совершенно разобщены. В одном низком месте льдины уже добрались до верху косогора, и вода, хлынув в рытвину ручья, затопила прудок на болоте и даже низкую площадь перед церковью.