Развязка — страница 13 из 15

На пятнадцатый день пути, под урочищем Быстроватым, произошла первая серьёзная неприятность. Река Пропада в этом месте разделяется на два русла, из которых одно очень широкое и мелкое, а другое, узкое и глубокое, представляет настоящий фарватер. Вход в оба русла замаскирован островами и протоками, где очень легко потерять настоящее направление.

У путешественников, разумеется, не было карты даже приблизительной, ибо на Пропаде ещё никогда не производилось съёмок. Указания жителей почти всегда были настолько невразумительны, что Колосов, бывший обыкновенно лоцманом, предпочитал руководствоваться собственными глазами, не полагаясь на расспросы, хотя он добросовестно производил их во всех жилых местах. У Ястребова на этот счёт были иные взгляды. Он постоянно присутствовал при расспросах, выслушивал их молча, не сделав ни одного замечания, и потом что-то вычерчивал в своей записной книжке, составляя, по-видимому, предположительную карту Пропады. Управляя рулём, он придерживался этой карты, даже несмотря на то, что из-за парусов ему часто не было видно направления, и он должен был ожидать указаний Колосова. Иногда, когда Колосов кричал: "Вправо", Ястребов медленно поворачивал руль в противоположную сторону и заставлял ладью переходить на левый берег реки, потому что, по его предположению, главная струя реки била не вправо, а влево.

Именно это произошло у раздвоения протоков. Ястребов направил лодку в мелкое русло, и, видя его ширину, он с уверенным видом пустил судно по самой средине и продолжал направлять его таким образом, пока киль черкнул по мелкому месту, и лодка должна была остановиться.

Произошло смятение, аргонавты попытались проталкиваться шестами, отыскивая более глубокое место, но прохода не было; во всю ширину протока был мелкий перекат, и течение било через него быстро и бурливо, затаскивая несчастное судно всё дальше на мель. Аргонавты спрыгнули в воду и попытались протолкнуть лодку обратно, но быстрина сбивала их с ног и не давала делать напряжения. Пришлось лезть обратно в лодку и проталкиваться назад шестами. Более суток пришлось потратить, чтобы сойти с мели и потом вернуться к месту раздвоения протоков. Аргонавты толкались на шестах, а на мелких местах слезали в воду и проводили лодку на руках к новой глубине. Всё это время они не спали и не приставали к берегу.

Когда, наконец, они обогнули роковой пункт и снова пошли вниз по течению вдоль истинного русла, Ратинович упал на скамью и заплакал от злости. На нём не было сухой нитки, и зубы его стучали от холода и усталости. Даже Калнышевский ругался. Только Бронский относился к этому так, как будто именно для этого он отправился в плавание. Он два раза ломал свой шест силой упора и переходил к другому, запасному. Большую часть всего этого времени он провёл в воде, и без его равнодушного упорства они, быть может, так и не выбрались бы из этого трудного места. Через три дня после этого промедления они достигли села Крестов и сгрузили на берег муку.

Обратный путь против течения был ещё труднее. Лодка даже без груза была очень тяжела. Плохо выкрашенное дерево втягивало воду и разбухало, а вытаскивать лодку на берег для сушки требовало слишком много труда и возни. Хуже всего было то, что парусность лодки оказалась так слаба, что даже при среднем ветре не преодолевала силы течения. Большую часть пути поэтому пришлось тащить лодку бечевой, идя пешком по отлогому берегу, перебредая ручьи и по временам перегребая на вёслах на противоположный берег. Это путешествие заняло три недели. Аргонавты изменились за это время, загорели с лица и отощали в теле.

Когда, наконец, ладья в последний раз перегребала к городу от нагорного берега к луговому, ей попалась лодка, которая отправлялась за реку на рыбацкую тоню. Лодка была завалена звеньями большого невода. Иван сидел на вёслах, а Маша -- на руле. Брат Маши, Пронька, сидел на задних коротких вёслах. Они приветствовали лодку криками "ура", а Маша даже стала махать платком. Со времени отъезда к Крестам лодка внезапно приобрела большую популярность в Пропадинске и теперь считалась одной из городских достопримечательностей, и потому жители были искренно рады её появлению. Маша и Иван разделяли общее увлечение. При виде крепкой фигуры Бронского, Маша даже простила невежливость, которую он оказал ей полтора месяца тому назад, но Бронский посмотрел на неё равнодушным взглядом и даже не отвернулся в сторону.

Голова его была наполнена совершенно другими мыслями, и пред ними его несчастная любовь бледнела и умалялась. Он продолжал ощущать тот же самый странный феномен раздвоения личности.

Один Бронский бунтовал против окружавшей жизни и жаждал разбить её цепь, сломать что-нибудь тяжёлое и крепкое, но под рукой не было ничего, кроме деревянных вёсел или лодочных шестов. Другой молчаливо насмехался над этим безумием и доказывал мысленно, что нет выхода, нет даже врага и объекта для проклятий, и неожиданно для самого Бронского этот другой переходил от пропадинских условий к устройству всей мировой жизни и доказывал, что всё это одно и то же, и что вся вселенная есть обширная тюрьма, а Пропадинск составляет в ней маленький, чуть заметный, угол.

Быть может, первый раз в своей жизни Бронский философствовал, заглядывал, так сказать, мирозданию в лицо, спрашивал, в чём его смысл. Взгляд его, окрылённый ненавистью, расширял свой кругозор, проникал за горизонт пропадинской пустыни, облетал землю, потом взвивался в высоту и пронзал её немую бездну и везде находил ту же тьму, бессмысленную злобу, ненужное и беспричинное мучительство. В этой бездне было что-то ужасное, сатанинское. У него кружилась голова как на краю обрыва, и он мысленно закрывал глаза, чувствуя, что бездна привлекает его, и как будто готовый сделать прыжок в пространство.

Это было чувство ужаса перед жизнью, перед её беспредметной механической жестокостью, острая тоска, которая посещает людей пред смертью и наперёд подрезывает духовную нить жизни, убивает её энергию и делает её готовою для последнего предательского удара. Она въелась в сердце Борису Бронскому и рассылала в его жилы свои отравленные соки в то самое время, когда ноги его брели в холодной воде, и руки его изо всех сил напрягались, чтобы повернуть весло или передвинуть неуклюжую корму грузной ладьи.

Эти непривычные и тяжёлые мысли вращались в его голове как чугунные колёса и тянули с неуклонной правильностью ту же холодную и безотрадную цепь суждений. В те четыре или пять дней, которые он провёл вдали от товарищей в своей юрте, он пробовал заносить их на бумагу и первый раз в жизни вёл нечто вроде дневника. Вернувшись из плавания, он опять возобновил свои записи.



Глава VII




Отрывки из дневника Бронского


1. Сколько времени прошло с тех пор, как я умер? Сколько лет минуло после того, как я был внезапно вырван из жизни и действительности и перенесён в это смутное царство холодных призраков и мрака? Это было так давно и вместе с тем, так недавно.

Я помню тяжёлую чёрную дверь, запахнувшуюся за мной в первый раз с унылым грохотом. Я помню утро. На дворе сияло солнце, и лучи его проникали в камеру, рисуя на полу густой переплёт рамы, прорезанный тёмными и светлыми чертами. Я лежал на грубой деревянной кровати, один, без друзей, без надежды на помощь, и плакал, закрывая глаза, чтобы удержать лившиеся слёзы, и солнце весело играло в светлых слезинках, стекавших с моих ресниц. Тогда, я помню, я дал себе клятву, что никогда больше не буду плакать перед ударами врагов, и что во всю жизнь мою ничем не отступлю ни на шаг с дороги чести и труда.

-- Я -- Борис, -- сказал я себе, -- для того, чтобы бороться, -- и мне казалось, что имя моё выбрано таинственным предопределением и указывает мне дорогу в будущем.

Что было потом? Чем были наполнены эти долгие годы? Труд грубый и бесцельный, ничем не связанный с человечеством, направленный на удовлетворение элементарных потребностей жизни. Тоска, наполнявшая это время, была так интенсивна и плотна, что получила характер реального содержания, ежедневного обычного занятия и работы. Помню, я долгое время роптал и, выражаясь высоким слогом, бился в стены своей клетки.

-- Я хочу жизни, хочу простора! -- неустанно повторял я плотным и высоким льдам, окружавшим наш приют, и ледяные горы только повторяли мой крик и не давали ответа...


* * *



2. Ненависть моя, ненависть. Она точит мне сердце, капля за каплей, как едкая кислота. Ночью и днём, она всегда со мною. Я слышу её горькую примесь в каждом куске хлеба, в каждом глотке воды. Когда я сплю, она лежит под моей подушкой и ночью взбирается на мою грудь и душит меня как оборотень. В часы бессонницы она подсказывает мне ужасные сказки, которые слишком страшно было бы передать другому человеческому существу.

Она унижает меня, она превращает меня в хищного зверя, забитого в клетку и сгорающего алчной жаждой крови и терзания.

Но без неё я не мог бы ни жить, ни дышать, ни ходить по земле, ни смотреть на солнце. Дай же мне, судьба, когда-нибудь насытить её сразу, полной мерой, красной и кровавой, тяжёлой и ядовитой как чаша ртути, нагретой до кипения. Потом мрак, чёрная завеса, пустота...


* * *



3. Кто возложил на меня иго этого Вавилонского плена? Если бы какой-нибудь досужий сердцевед не написал обо мне своего легкомысленного рапорта, я проскочил бы сквозь петли чёрной сети, и жизнь моя могла бы получить совсем иное направление... Неужели это правда? Допустить это было бы слишком унизительно. Я думал об условиях русской жизни, но и они преходящи. Есть ли иные причины, более постоянные и глубокие, обусловившие несчастье моей жизни?

Всмотревшись внимательнее, я нахожу целый ряд таких причин.

Первым несчастьем моей жизни является её краткость. Что значили бы для меня эти пять или восемь лет, лучшие годы моей молодости, если бы жизнь продолжалась для меня век, два века, тысячелетие, вечность?

Но смерть стоит у порога и сторожит свои жертвы как хищник добычу.