Развязка — страница 4 из 15

-- Спасибо, -- тихо вздохнула Маша, оглядываясь по сторонам.

Теперь все избы Голодного конца топились, как будто повинуясь общей команде. Из широких деревянных труб, обмазанных глиной, валил густой дым, подымаясь в безветренном воздухе прямыми чёрными столбами, и искры, проскакивавшие сквозь дым, сверкая, улетали вверх и как будто рассыпались по небосклону, смешиваясь с бесконечной толпой звёзд, мерцавших в вышине. Льдины всех окон переливались отблеском пламени, пылавшего внутри, треск сухого дерева долетал наружу, и эта уединённая улица казалась наполненной шумом и оживлением, как будто пылающие очаги разговаривали и перекликались на своём огненном языке. Девушка ещё раз поглядела вокруг. На улице, однако, не было видно ни души. В избах готовился ужин, и все обитатели теперь наслаждались теплом и созерцанием своего домашнего бога.

-- Ох, миленький! -- вздохнула Маша. -- Боря!

И неожиданно для Бронского и, быть может, для самой себя, она упала к нему на грудь, обняла его руками за шею и припала к его губам своими горячими, немного влажными губами. Бронский ответил таким же страстным объятием, но Маша отскочила в сторону.

-- Что, обожгло? -- засмеялась она прямо в изумлённое лицо юноши. -- Прощай, парень!

Они стояли у входа в избу её матери, которая была у самого подъёма. Маша подскочила к входу, с силой отдёрнула огромную дверь, обитую толстой шкурой и похожую скорее на вход в пещеру, чем на вход в человеческое жилище.

Перед глазами Бронского на мгновение открылась широкая и низкая изба, с земляным полом, устланным густым слоем сена, чтобы оградить ноги от вечно мёрзлой земли. Вдоль стен тянулись "ороны", бревенчатые скамьи, служившие сиденьями и кроватями. Широкий глиняный камин с низко нахмуренным челом и короткими деревянными "рогами" по сторонам, похожими на обрубленные руки, занимал правый угол. Груда дров, нагромождённых в глубине его жерла, пылала как костёр, и при этом ярком свете закопчённые неровные стены казались ещё чернее и угрюмее. Пред огнём толпилось население юрты, довольно многочисленное и разнообразное, состоявшее из трёх семей. Каждая из этих семей имела собственное жилище, но зима согнала их вместе, ибо при своей маломочной силе они могли только в складчину отопить прожорливую пасть пропадинского домашнего огня. К лету они опять должны были разделиться и даже разъехаться в разные стороны для промысла "ходовой" рыбы. Теперь же они жались друг к другу как белки в зимнем гнезде. В группе людей у камина была мать Маши Арина, женщина лет шестидесяти, высокая и ещё довольно бодрая, но с неизгладимыми следами болезни на белом, тусклом, словно посыпанном грязной пудрой, лице. Рядом с Ариной стоял её друг, поселенец Зотей, живший в той же юрте, старый, небритый, в оборванной одежде, опустившийся до самого низкого уровня туземной жизни и думавший только о куске полугнилой рыбы для своего дневного пропитания. Тут же был другой поселенец Иван Иванов, по прозванию "Заверни в куст", из сибирских бродяг, присланный в Пропадинск за ссору с тюремным начальством. Он жил в семье Арины на правах жениха Маши, что при местной вольности нравов предполагало полную близость. Он был столяр по ремеслу и зарабатывал немного денег; при крайней бедности Голодного конца это давало ему важное преимущество в глазах Арининой семьи. Около Арины ютились: её двоюродный брат Алёшка Хватайка, единственный вор по ремеслу в городе, кроме, разумеется, поселенцев, и Егорша Худой, слабоумный идиот, такой же единственный нищий Пропадинска, круглый год собиравший подаяние по домам. Младший брат Маши, Пронька, оборванный пятнадцатилетний заморыш, жил в той же избе, но он считал себя принадлежавшим к другой семье её обитателей. Главою этой семьи была тоже вдова, Афимья Черноносая. Пронька, несмотря на свою юность, состоял в близкой дружбе с её младшей дочкой, Чичиркой, которая была моложе его на год и за стремительность своих движений получила прозвище Стрелы. Оба старших брата Чичирки лежали в больнице, но вместе с Ариной в избе жили жёны и малолетние дети. Самые младшие из детей были совершенно голые и не имели даже рубашки, чтобы прикрыть свою наготу. В разгаре зимней стужи они иногда выбегали или выползали нагишом на двор и на сорокоградусной стуже принимались бегать по снегу, с такой непринуждённостью, как будто это был лёгкий ковёр, постланный в тёплой комнате, и ползали так до тех пор, пока кто-нибудь из старших не водворял их обратно в избу. Таково было население избы, дававшей приют этой чистенькой голубоглазой девушке, бывшей только что спутницей Бронского, и чей поцелуй он ощущал ещё на своих губах. Когда дверь повернулась в пяте и тяжело встала на прежнее место, у Бронского невольно сжалось сердце. Ему казалось, как будто Маша снова погрузилась в пучину людской тины и жизни, где проходила большая часть её существования, и откуда она освобождалась, в сущности, на короткие промежутки времени, проводимые на улице или в гостях, и ему показалось, что дверь, закрывшаяся за нею, сомкнулась как дверь тюрьмы, запертой невидимым, но крепким затвором голода, невежества и покорности, и которая могла бы быть разрушена только желанием и усилием его, Бронского, молодого русского пришельца, из-за огромной дали, больше 10.000 вёрст.



Глава III



Борис Бронский был, действительно, самым молодым из всей колонии пришельцев, несмотря на то, что уже через год ему открывалась возможность покинуть пропадинские пределы. Он начал свою скитальческую карьеру так рано, что даже теперь, приближаясь к её завершению или, точнее говоря, к первому крупному перерыву, он ещё был весь покрыт юношеским пухом, как молодой плод, рано сорванный и не успевший дозреть в слишком холодной кладовой.

Он отправился в Пропадинск почти по прямой линии из Берлина, во время летних вакаций, проводимых на родине, восемнадцатилетним студентом, восторженным и наивным, ежеминутно готовым пуститься на завоевание своей мечты как юный Иван-Царевич на поиск Жар-птицы. Правда, путешествие его осложнилось некоторыми мытарствами. Бронский побывал и в Петербурге, и в Москве, хотя и не выходил за пределы высоких каменных стен. Когда, постепенно подвигаясь к востоку, согласно пословице: "Тише едешь -- дальше будешь", он добрался, наконец, до Пропадинска, он мог бы уже отпраздновать своё совершеннолетие, если бы эта длинная дорога внушала праздничные мысли. Теперь, после двухлетнего пребывания в Пропадинске, ему было ещё только двадцать три года.

Полярный холод и скудость окружающей жизни, вообще, способствуют консервированию чувств и впечатлений, принесённых с собою извне в эту морозную среду. Однако, организм Бронского был настолько могуч и деятелен, что он развивался и рос, и шёл вперёд даже здесь, в этой окостенелой обстановке. Молодой берлинский студент перевёз с собой через границу в качестве нового credo веру в трудовое начало. Теперь предстояло приложить его к жизни. Бронский был упрям от природы и не хотел уступить действительности ни одного атома из своих мечтаний и надежд. Ещё будучи в Берлине, он постоянно делал попытки перейти от теории к более практическому образу действий и превратить себя из "интеллигентного перебежчика" в "мыслящего пролетария, существующего собственным трудом". Оба определения занимали видное место среди общественно-экономических терминов, которыми он учился оперировать в это время.

Многим молодым людям случалось делать попытки в этом направлении, которые обыкновенно кончаются безрезультатно. Бронский был настойчивее других и наполовину добился своей цели. У него это выходило тем более естественно, что у него не было решительно никаких средств к существованию. Хозяйки выдворяли его из меблированных комнат за неплатёж; его рыжее пальто, подбитое рыбьим мехом, выделялось даже из студенческих одежд; у него большей частью не хватало тридцати пфеннигов для того, чтобы заплатить за так называемую студентами легавую котлету в дешёвой кухмистерской возле университета. В самый разгар зимней стужи ему приходилось странствовать по улицам без квартиры, отогреваться в бесплатных приютах для бродяг, обедать у "Армии спасения", вместе с толпой других безработных, где, в обмен за хлеб и суп, приходилось выслушивать забористые гимны и весёлую музыку "Спасителей". Таким образом, он свёл знакомство с другими несчастливцами из рабочего резерва, и, когда на их долю перепадала временная удача, они уделяли частицу также ему.

Несмотря на свою молодость, Бронскому доводилось участвовать в переноске тяжёлых кулей с мукой, толкать перед собою бочки с вином и маслом, под риском, что одна из них раскатится назад и отдавит ему ноги, разбирать старые дома среди клубов пыли и обломков кирпича, которые сыпались на голову.

Когда, после долгого периода вынужденного безделья и одинокой жизни в четырёх стенах, он явился в Пропадинск, руки его тосковали и требовали физической работы. В Пропадинске пред ним открылось самое широкое поприще деятельности. Каждый житель полярного края был предоставлен самому себе и волей или неволей должен был вести борьбу с природой собственными усилиями и удовлетворять своим потребностям ценой напряжения собственной спины и рук. Это было применение естественной справедливости, проявление трудового принципа в его первобытном виде, ещё не изменённом никакими искусственными ухищрениями.

Бронский немедленно стал проводить его в жизнь до самых крайних пределов. Он не захотел даже жить в избушке, построенной чужими руками, и в первое же лето, из брёвен, подобранных на реке во время ледохода, соорудил себе юрту, род деревянного шалаша, крытого дёрном и густо обмазанного глиной. Около половины местных жилищ были того же типа. Юрта Бронского, построенная из слишком тонкого леса, в первую же осень промёрзла насквозь, и после того температура её поднималась выше нуля только во время топки и варки пищи. Ночью вся юрта замерзала. Случайно пролитая вода немедленно превращалась в лёд. Стакан недопитого чая, забытый на ночь, примерзал к блюдечку, а блюдечко примерзало к столу, ножки которого, в свою очередь, примерзали к земле. Земляной пол юрты, впрочем, никогда не выходил из ледяного периода. Однажды Ратинович, пролив себе под ноги чай, умудрился даже приморозить к полу мягкие подошвы своих меховых сапог, и их нужно было отковыривать от земли ножом как какую-нибудь окаменелость. Бронский, впрочем, не обращал внимания на такие мелочи и спокойно спал в своей мёрзлой берлоге, завернувшись в овчинное одеяло, вывезенное из Западной Сибири. Он указывал, что в Западной Европе жители спят в нетопленых спальнях, открыв форточки, и утверждал, что он привык.