ый вид, особенно на некотором расстоянии. Казалось, как будто это -- тело, с которого содрали кожу, и сеть шкурных полосок выступала как обнажённое сплетение нервов и жил.
Колосов молча работал на берегу, недалеко от судна, вытёсывая какие-то доски, блоки и рычаги, при помощи которых судно должно было быть спущено на воду с угорья. Это должно было случиться только по вскрытии реки, по меньшей мере -- через две недели после того, как вольная вода половодья размоет и унесёт груды льдин, оставляемых на берегу ледоходом. Работа Колосова была немудрая, а времени было довольно, но Колосов по-прежнему проводил на берегу ежедневно несколько часов и всё постукивал топором или шуршал пилою.
Колосов был старожилом полярных берегов; он провёл в этих гостеприимных палестинах девять лет, с трёхлетним промежутком, употреблённым для побывки на родину. Впрочем, первые семь лет он проживал не на Пропаде, а на Кане, соседней реке, впадавшей в то же холодное море и унизанной цепью столь же уединённых посёлков. Колосов был по природе очень деятелен, но деятельность его имела несколько фантастический характер. В течение своей многолетней жизни на севере, он занимался всевозможными промыслами, доступными человеку в этих первобытных условиях. Он был содержателем почтовой гоньбы, владел стадами упряжных оленей и повелевал несколькими десятками ямщиков. Потом вдруг всё бросил, ликвидировал за бесценок своё имущество, снарядил караван с товаром и отправился за тысячу вёрст к самым далёким инородческим стойбищам; потом вернулся от инородцев, уехал на южный предел округа и попытался водворить среди горных якутов той местности культуру ячменя, но не успел в этом, прежде всего за недостатком годных семян.
Все его предприятия оканчивались по тем или иным причинам неудачей и разорением, но он не унывал и принимался за что-нибудь новое. Ему не сиделось на месте, и даже его вторичное путешествие из Европейской России в пустыню было отчасти вызвано той же непоседливостью его природы. Вернувшись из-за Урала, вместо того, чтобы смирненько сидеть в своём родном Малмыже, он принялся так много и часто ездить во все концы России, хотя и без всякого злого умысла, что карающая Немезида насупилась и, недолго думая, уступила искушению удлинить одно из путешествий Колосова и продолжить его до самой Пропады.
Колосов, однако, не упал духом. В прошлом его, среди различных экспедиций по канским пустыням, были две попытки превратить местную поездку в начало кругосветного путешествия. Попытки были затеяны с негодными средствами и окончились неудачей раньше начала осуществления, так что в сущности, хотя они стоили Колосову много времени и труда, потраченных на изыскания и приготовления, всё-таки это было только мысленное грехопадение. Обе они были сухопутного характера. Поэтому здесь, на Пропаде, при предложении о судостроительстве, он явился самым ревностным сторонником его, ибо надеялся, быть может, что мореплавание окажется удачнее, чем сухопутная попытка.
Он был постоянным сотрудником Бронского в исполнении самых тяжёлых работ, жил в лесу зимою и летом, рубил и сплавлял плоты. С другой стороны, его окончательное внутреннее отношение к предстоявшему плаванию осталось загадочным. Когда неуклюжее судно стало вырастать на берегу, и выяснялась его непригодность для северного океана, он принял это как нечто должное. Быть может, это говорила долголетняя привычка к таким неизменным результатам.
В то же время и Колосов, и Ратинович помогали Калнышевскому заниматься приготовлением дорожных запасов, т. е. преимущественно сушением сухарей из хлеба, испечённого ещё зимою и замороженного впрок. Хлеб был скверный, из чёрной муки, вязкий как замазка, и сухари выходили с закалом и все в блёстках, как будто усыпанные толчёным стеклом.
Ястребов уединился в свою избушку на другом конце города для того, чтобы заняться сушением мяса, на первобытной сушильне, помещавшейся на плоской крыше перед трубой. В сущности, мясо сохло и провяливалось под солнцем и ветром полудня без всякой помощи Ястребова, но старый судостроитель стал ежедневно отправляться в лес на охоту за куропатками, рассчитывая пополнить ими скудные запасы судна. В это время года куропаток было мало, и они были так сухи, что едва ли годились для еды даже в свежем виде, но Ястребов не обращал на это внимания и только увеличивал районы своих скитаний в тайге.
Бронский медленно шёл по узкой дорожке, выводившей мимо церкви и кладбища на берег реки Пропады. Было около двух часов утра. Северный край небес ярко пылал, как будто кто-то поджёг невидимым факелом тёмные леса, окаймлявшие линию горизонта. Река уходила прямо на север как исполинская лента. Её ледяная грудь совершенно очистилась от снега и простиралась как огромное зеркало, блистая ярким, немного жёстким голубым блеском "хабура" ["хабур" -- поверхность ледяных полей, обнажённая поздней весной.]. Огромный и красный край солнца показался как раз над срединой, и оно выкатилось над горизонтом, широкое и круглое, как будто раскалённое добела и обжигавшее землю под собою нестерпимым блеском своего огня. В этом блеске и в его отражении во льду реки было что-то жестокое. Целое море ослепительно режущего пламени пролилось над землёй. Всё сверкало, солнце и небо, и воздух, и поверхность льда, и даже прозрачная глубина, мерцавшая из-под этой зеркальной поверхности, была вся наполнена сиянием.
Несмотря на поздний час, никто не спал в городе. Не говоря уже о туземцах, товарищи Бронского ещё копошились на берегу у своего судна. Впрочем, они заражались возбуждением этой яркой весны ещё больше жителей, и под конец, когда сумерки исчезали, и течение времени превращалось в сплошной день, они совершенно теряли представление о распределении часов, обедали в полночь, ложились спать утром, бодрствовали по 48 часов сразу и потом спали столько же. Иногда они теряли под конец недели один день, и тогда суббота приходилась у них в воскресенье. В середине мая они уже теряли всякое представление о календаре, и вместо того, чтобы сказать: позавчера, говорили: в тот день, когда мы ели кашу.
Бронский подчинялся магнетизму полярной весны меньше других, но два дня тому назад, когда судно, наконец, воздвиглось на берегу в своей окончательной форме, он внезапно очутился без всякого дела. При сборке судна он работал дни и ночи напролёт и исколотил все свои пальцы, загоняя в гнёзда деревянные нагели и ржавые гвозди, добытые из ящиков. Теперь главная часть работы была кончена. Копаться над блоками и рычагами, подобно Колосову, было не в его характере. Он подумал было поискать себе другой работы, но через две недели должен был состояться спуск судна, и не стоило начинать никаких новых работ. В этот вечер он посетил судно, посмотрел на странную деятельность Ратиновича, зашёл в избу и, взглянув на сушившиеся сухари, скоро ушёл обратно к своей юрте.
Дорожка мимо церкви была узкая, чуть натоптанная пешеходами и окаймлённая с обеих сторон корявыми кустами, ямами, забитыми снегом и лужами талой воды. Склон к реке зарос лиственничным лесом, доходившим местами вплоть до береговой воды, уже затопившей полосу прибрежного песку.
Между деревьями стоял человек в куртке серого сукна и с ружьём в руке.
На шум шагов Бронского он обернулся и даже сделал шаг по направлению к дорожке.
-- Здравствуй, барин! -- окликнул он первый подходящего юношу.
-- Здравствуй, Иван! -- отозвался Бронский.
Иван "Заверни в куст" был приземист и широкоплеч, с косматой головой, кривыми ногами и несоразмерно длинными руками. Лицо у него было маленькое, острое как у ежа; глаза его играли и бегали, и светились откровенной насмешкой. Насмешливость взгляда была для Ивана причиной многих неприятностей, и при участии Тупоносова, смотрителя Т-ской тюрьмы, довела его до Пропадинска. -- "Как смотришь, подлец? -- спросил Тупоносов Ивана при первой же встрече. -- Арестант должен есть начальника глазами". -- "Я не умею есть глазами, -- возразил Иван с тем же откровенным видом. -- Я ем зубами!.." -- Такой зубастый ответ прежде всего послужил к заточению Ивана в карцер, а потом вследствие тупоносовского представления о нераскаянном нраве ссыльнопоселенца из бродяг, Ивана "Заверни в куст", последовало определение на высылку его в отдалённейшие места Восточной Сибири, в числе которых Пропадинск является последним звеном цепи.
В отличие от большинства ссыльнопоселенцев, Иван жил в ладу с коренными пропадинскими жителями. Несмотря на свои кривые ноги, он считался одним из лучших пешеходов округа, даже среди туземцев, которые привыкли с детства рыскать по лесу в поисках охотничьей добычи. Впрочем, Иван тоже постоянно скитался в пропадинской тайге. В городе его звали: "лесовик". Сложился даже рассказ, что он находится в сношениях с настоящим лешим и, между прочим, играет с ним в карты, не хуже солдата из сказки, и выигрывает пушных зверей и удачу в охотничьем промысле. В основании рассказа было то, что Иван "3аверни в куст" сторожил в окрестных лесах ловушки для лисиц и деревянные капканы для горностаев и добывал зверя не хуже заправского якута.
-- Я не барин! -- возразил Бронский в ответ на оклик Ивана.
-- О, -- весело отозвался Иван, -- а пошто не барин?..
-- Бары -- белоручки, -- сказал Бронский угрюмо, -- а я работаю.
-- Оно конечно! -- согласился Иван тем же тоном. -- Есть каждому надо. Здесь, не работавши, помрёшь!..
-- А ты здоровый, -- прибавил он вдруг, обводя глазами фигуру Бронского, -- ровно медведь.
-- Если медведь, так давай, поборемся! -- предложил неожиданно Бронский.
Он ощущал какое-то непривычное напряжение, как будто ему предстояло выдержать неожиданное испытание при встрече с этим человеком.
-- А пошто бороться? -- рассмеялся Иван. -- За девку? -- прибавил он просто. -- Ну её к ляду, я ей не перечу.
Волна крови хлынула Бронскому в лицо и залила ему щёки как у молодой девушки.
-- Здешняя девка вольная, -- сказал Иван, -- как летучая птица.
Бронский ощущал мучительное смущение пред этим философом в серой куртке, который относился к самым щекотливым предметам не менее бесцеремонно, чем туземцы.